Итак... 3 декабря 1963 года Николай Рубцов совершил «хулиганский поступок», а уже 4 декабря — вот ведь оперативность! — его отчислили из института.
«Приказ об исключении Рубцова, — вспоминает Валентин Сафонов, — вывесили на доску незамедлительно, и в железно продуманных его формулировках действительно фигурировали слова «драка» и «избил».
— Дебошир со стажем! — сказал о Николае Рубцове один из старейших преподавателей. И тут же этот специалист по Достоевскому предложил привлечь поэта к уголовной ответственности.
«Только нам-то, студентам, — вспоминал Валентин Сафонов, — не верилось, что тщедушный, полуголодный и, главное, не терпящий никаких драк Коля Рубцов мог осилить дюжего дядю, немало и с пользой для себя потрудившегося на ниве литературного общепита. Начали собственное расследование. Выяснилось, что содержание приказа, мягко говоря, противоречит истине. Дело было так. В одном из залов Дома литераторов заседали работники наробраза, скучая, внимали оратору, нудно вещавшему с трибуны о том, как следует преподавать литературу в средней школе. Колю, проникшего в ЦДЛ с кем-то из членов Союза, у дверей этого зальчика задержало врожденное любопытство. Так и услышал он список рекомендуемых для изучения поэтов. Сурков, Уткин, Щипачев, Сельвинский, Джек Алтаузен... Список показался ему неполным.
— А Есенин где? — крикнул Рубцов через зал, ошарашивая оратора и слушателей. — Ты почему о Есенине умолчал? По какому праву?
Тут и налетел на Колю коршун в обличье деятеля из ресторана, ухватил за пресловутый шарфик, повлек на выход... Рубцов, задыхаясь от боли и гнева, попытался оттолкнуть «интенданта», вырваться из его рук.
— Бью-ут! — завопил метрдотель. Подскочила прислуга. При своих, что называется, свидетелях составили протокол, который и лег в основу грозного приказа об исключении».
Ректором тогда был И. Н. Серегин. В памяти многих студентов осталось его худое, изможденное лицо. Серегин был неизлечимо болен. Диагноз: белокровие, рак крови...
Мы уже говорили, что к Николаю Рубцову Серегин относился хорошо, и, перелистывая выписки из приказов, вшитые в дело Рубцова, можно увидеть, что наиболее жестокие кары обрушиваются на голову Николая Михайловича как раз в отсутствие Серегина.
К счастью для Николая Рубцова, в декабре Литературный институт отмечал свой тридцатилетний юбилей...
К юбилею вернулся из больницы Серегин.
Его ли это заслуга или товарищей-студентов, установить трудно, но «дело» Рубцова решено было рассмотреть на товарищеском суде, который состоялся 20 декабря.
Суд (на нем председательствовал Водолагин
[13]) после унизительного для Рубцова разбирательства все же «решил войти в ректорат института с предложением о восстановлении т. Рубцова в правах студента и о наложении на него за совершенный проступок строгого административного взыскания с последним предупреждением».
21 декабря Рубцов пишет заявление на имя Серегина:
«Учитывая решение товарищеского суда, прошу восстановить меня студентом института».
А 25 декабря И. Н. Серегин подписывает приказ № 216.
«В связи с выявленными на товарищеском суде смягчающими вину обстоятельствами (выделено мной. — Н. К.) и учитывая раскаяние тов. Рубцова Н. М., восстановить его в числе студентов 2-го курса.
Объявить ему строгий выговор с предупреждением об отчислении из института в случае нового нарушения моральных норм и общественно-трудовой дисциплины».
Мы уже говорили, что Иван Николаевич Серегин был неизлечимо больным человеком. Но надо сказать, что в отличие от многих других администраторов Литературного института он был еще и порядочным человеком.
Тот же Александр Черевченко вспоминает, что, отчаявшись из-за притеснений А. Мигунова (тот не стеснялся даже устраивать обыски в комнатах общежития), уехал он домой в Харьков, плюнув на институт, и здесь через два месяца его разыскал посланец ректора. Он передал Александру Черевченко записку И. Н. Серегина: «Саша! Напиши заявление о переводе на заочное. Через неделю я ложусь в больницу, и оттуда меня уже не выпустят».
Вот и Рубцова Иван Николаевич Серегин спас.
Хотя, если судить здраво, ничего особенного он не сделал. Ведь Литературный институт и задумывался его создателями как особое учебное заведение. Контингент учащихся был не велик и весьма специфичен. Возраст однокурсников Рубцова колебался от двадцати до тридцати лет. За спиной у каждого был свой немалый жизненный опыт, и единые мерки ко всем не подходили.
При И. Н. Серегине и не было единых мерок. В институте царила почти домашняя обстановка. Во всяком случае, гнев начальства легко смягчался, ошибка исправлялась. Так произошло и с Рубцовым. Кара за его, рядовые для студента Литинститута, прегрешения оказалась слишком суровой, и И. Н. Серегин, возвратившись ненадолго в институт, исправил ошибку.
Но так было при И. Н. Серегине. Он спас Рубцова и снова лег в больницу. Теперь уже навсегда...
Теперь спасать Рубцова стало некому.
— 6 —
И снова удивляешься, как точно совпадает судьба Николая Рубцова с историей страны.
В начале шестидесятых ужесточается общая обстановка в стране...
Прежние полулиберальные отношения уходят из оборота. Каждый конкретный человек становится интересным для системы не своей неповторимой человеческой сущностью, а лишь как исполнитель определенной социальной роли.
В разных учреждениях это проходило по-разному и в разное время. В Литературном институте процесс бюрократической унификации студентов совпал с последними месяцами работы в институте И. Н. Серегина.
Новую институтскую администрацию Николай Рубцов не устраивал уже потому, что не умел в нужную минуту сделаться незаметным, выпирал из любых списков и реестров.
Нет, он не был каким-то там бунтарем...
Просто, если обычного дебошира можно было все-таки как-то приструнить, то случай с Рубцовым оказался тяжелее. Никакие нравоучения, никакие собеседования не могли помочь ему преодолеть безнадежную нищету и неустроенность...
Зловещею птицей мелькает в это время в судьбе Николая Михайловича Рубцова его будущая убийца — Д.
В конце апреля 1964 года она возвращалась из отпуска в Воронеж.
«Со мной, — пишет она, — было несколько пол-литровых банок хмельного деревенского пива, которое варил к 1 Мая отец. Мне хотелось угостить одну знакомую московскую семью, но их не оказалось дома. Почему-то я вспомнила про Рубцова и позвонила ему в общежитие. Он случайно оказался дома. Мы встретились. Он неприятно поразил меня своим внешним видом. Стало ясно, почему он оказался дома. Один его глаз был почти не виден, огромный, фиолетовый «фингал» затянул его, несколько ссадин красовалось на щеке. На голове — пыльный берет, старенькое вытертое пальтишко неопределенного цвета болталось на нем. Я еле пересилила себя, чтобы не повернуться и тут же не уйти. Но что-то (здесь и дальше выделено мной. — Н. К.) меня остановило...