С тем, что социализм является идеальной формой общественного устройства, были согласны и марксисты, и народники. Но как быть с “проклятым” капитализмом? Ведь очевидно же, что это есть высшая форма угнетения производителя, трудового человека, когда средства производства (фабрики, месторождения полезных ископаемых) ему не принадлежат?
Народники считали это “уродством” общественного развития и призывали с ним бороться, взяв на вооружение практику “крестьянского социализма” — общину.
С этой точкой зрения был согласен и главный “властитель дум” среди русских писателей — Лев Толстой, расходившийся с народниками в методах борьбы со “злом”, но не в самой поставленной цели. А вот марксисты придерживались другой точки зрения. Капитализм, конечно, зло, но — необходимое. Отчуждение средств производства от производителей, сосредоточение их в руках проклятых капиталистов? Ну так и прекрасно! Тем легче произвести “отрицание отрицания” по Гегелю: забрать средства производства у капиталистов на высшей стадии развития самого производства.
Лиза внимательно слушала все выступления. “Кончил первый оратор; рукоплескания. На его месте появился проф. Яроцкий
[22]. Не успел он сказать нескольких слов о роли интеллигенции в обществе, как с другой стороны, почти рядом со мной, поднялся высокий рыжеватый господин в очках — Струве
[23] — и, отчаянно заикаясь, останавливаясь на каждом слове, стал возражать первому. «Вы говорите о примирении… советуете соединиться для совместной работы… Ни о каком примирении не может быть и речи»”.
Спорили горячо, — пишет Лиза, — но убедить друг друга все-таки не могли, и каждый оставался при своем; молодежь жадно слушала, награждая ораторов шумными аплодисментами.
А народ, из-за которого шли здесь горячие споры, — он, наверное, спал крепким сном после тяжелого трудового дня, в маленьких деревушках, затерянных среди необозримой снежной равнины… и, наверное, ему и не грезилось, да и в голову прийти не могло, что в эту ночь, там, далеко, “господа” судят и рядят о его положении и говорят мудреными, учеными словами. Любопытно, что сказал бы нам деревенский мужик, если бы он мог попасть на это собрание?
Еще Дьяконова подумала, что интересно было бы “привести на это собрание заводчика или фабриканта-миллионера, который послушал бы марксистов: усиление капитализации, рабочий пролетариат… Что бы он сделал? Или, уверенный в своей силе, он с презрением посмотрел бы на этих людей, толковавших на разные лады о капитале, не имея ни его, ни фабрик и заводов, а между тем хотевших произвести какую-то эволюцию?”
Удивительно, как глубоко и болезненно чувствовала эта девушка пропасть между народом и интеллигенцией! Гораздо глубже Струве и других “теоретиков”. Должна была произойти революция 1905–1906 годов, чтобы интеллигенция опомнилась и выпустила сборник “Вехи” (1909), где Струве поместил статью “Интеллигенция и революция”, а другой участник — М. О. Гершензон — написал слова, которые станут крылатыми: “Каковы мы есть, нам не только нельзя мечтать о слиянии с народом, — бояться его мы должны пуще всех казней власти и благословлять эту власть, которая одна своими штыками и тюрьмами еще ограждает нас от ярости народной”.
И еще Дьяконова остро чувствовала несправедливость между положением простых, необразованных людей и людей культурных, образованных; несправедливость, которая и сегодня не признается многими и считается чем-то таким, что в порядке вещей. Есть “элита” и есть “толпа” — и так будет всегда!
Лиза с этим была не согласна.
Через три года после “чаепития” она окажется еще на одном “собрании”, на квартире у популярного в то время публициста Григория Петрова, бывшего священника.
Там рассуждали о другом — о вере и нравственности. “Говорят, — явно не без иронии замечает Дьяконова, — что этому вопросу посвящалось шестое собрание”.
Лиза обратила внимание на богатую обстановку квартиры Григория Петрова: “…Такой я не видала не только у своих профессоров, но даже у родных, людей очень состоятельных. Огромный салон мог вместить в себе 30–40 человек. Отец Григорий, совсем еще молодой человек, очень любезно встречал всех…”
Собрание закончилось в половине второго ночи. “Я вышла с совершенно отуманенной головою. Нервы ли мои слабы или в самом деле собрание носило такой характер, что, куда ни придешь, ничего не выходит (в смысле, ни до чего не договорились. — П. Б.)”. И еще ее мучил вопрос, который наверняка не задал себе ни один участник этого мероприятия. “Нравственно ли это, возвращаясь с этического собрания, будить звонками усталых за день от работы людей?” Этот вопрос она задала одному из гостей салона, но тот “равнодушно ответил, что «на то они и прислуга»”. “А у меня на душе все-таки было нехорошо: мне по обыкновению было стыдно в глаза смотреть швейцару, когда он отпирал мне дверь”.
Что-то не так…
Когда начался этот кошмар? Она и сама точно не помнила… По-видимому, первые признаки душевного и умственного расстройства проявились у Дьяконовой еще в Ярославле, в 19 лет. Но в ярославском дневнике они слабо отражены. Лишь в записи от 19 февраля 1894 года она признается: “В эти дни я так легко возбуждаюсь, что у меня начинаются головные боли…”
Но никаких серьезных выводов она не сделала. Да, немного нервная девушка… Да, склонна “придавать слишком много значения маленьким неприятностям”… Да, “необходимо овладеть собой”… Ей не пришло в голову, что это болезнь.
В Ярославле по утрам Лиза принимала ледяные ванны и занималась гимнастикой. Это ей как-то помогало. Однако нервное возбуждение и головные боли посещали ее всё чаще. Но она не отмечала это в дневнике. Почему? Потому что боялась…
Только в конце 1896 года, видимо, догадавшись о чем-то, Дьяконова признается в дневнике, что еще до поступления на курсы испытывала проблемы с памятью и даже с возможностью читать и писать.
29 октября 1896 года. Перед отъездом на курсы я сблизилась с Валей, читала с нею вместе Милля, не чувствуя уже себя такой одинокой в семье, как прежде; но, увы, самое чтение, изучение политической экономии не принесло уже мне пользы: я отлично помню, что прочтем, бывало, главу из Милля, но передать ее я не могу, не помню и готова хоть снова начинать. Книги, которые приходилось читать, я скоро позабывала; в 19 лет я начала замечать, что мне иногда даже трудно выразить свою мысль: в разговоре я не вдруг могла подыскать нужные выражения, в письме — тем более. И вот, в дневнике моем и в письмах чаще и чаще начинают попадаться помарки… я хочу написать, а фраза никак не выходит, и чем дальше — тем хуже. Не передать того ужаса, который иногда охватывал меня, когда я начинала всматриваться в свое, так сказать, умственное состояние: временами мне казалось, что я начинаю сходить с ума… Я боялась даже в дневнике признаться себе самой в этой мысли…