Нужно было покрыться язвами для того, чтобы мужчина сделал тебе комплимент. Впрочем, вскоре ей было не до этого. В ожидании операции она впервые столкнулась лицом к лицу со смертью во всей ее будничной неприглядности. Смерть отца в Нерехте, которая потрясла ее еще девочкой, все-таки не шла в сравнение с тем, что она увидела в хирургическом стационаре, где умирали практически каждый день. Не потому, что условия или лечение были плохи — они были прекрасны, — а потому, что сюда попадали люди из простонародья, с запущенными стадиями онкологии.
“В 6-ти кроватной мужской умирает от рака моряк 50 лет, — пишет Дьяконова 2 декабря, — он очень плох и, может быть, не доживет до завтра. От всех больных тщательно скрывают это, лишь одна я из всей нашей палаты знаю, благодаря близким отношениям с сестрой Г-вич, которая сообщила мне об этом только потому, что, по ее словам, видела «мое спокойное отношение ко всему»”.
Если бы Г-вич знала, что скрывается за этим внешним спокойствием! По ночам, когда в палате все спали, Лиза при свете ночника пишет свой дневник.
По коридору раздаются шаги; при каждом звуке их мне так и кажется, что из ванной уже выносят труп в покойницкую… Сегодня веселая юная сестричка Па-ская, с невольно отразившимся на детском личике страхом, рассказывала мне, как покойников уносят в покойницкую, как вечером того же дня ассистенты делают вскрытие, на котором присутствуют все сестры, как потом они идут в ванную мыться… Меня всю внутренне передергивало от этого рассказала: как? — всего только сутки пройдут, и человек, холодный, разрезанный, лежит на столе, и над ним — читают лекцию!
Но из этого Дьяконова делает прямо противоположный вывод: “Нет, должно быть, человеку не была сначала свойственна смерть — несмотря на тысячелетия, мы до сих пор не можем привыкнуть к этой мысли. То есть человек до своего грехопадения все-таки был бессмертен, и вот, несмотря на уже тысячелетия своего смертного существования, он не может привыкнуть к мысли о смерти”.
Иначе чего бы она и юные сестры боялись?!
В больнице религиозность Дьяконовой проходит куда более серьезное испытание, нежели на лекциях Гревса или Введенского. Оказавшись лицом к лицу с чужой смертью и не зная еще, чем закончится ее собственная болезнь, она вынуждена признаться самой себе, что наука наукой, но ее внутренняя сущность просто не может смириться с мыслью о смерти как о полном уничтожении человеческой личности. Все, что она видит в больнице, доказывает ей обратное. Люди просто болеют и просто умирают. Во всем этом нет никакого высшего смысла, как не может быть высшего смысла в опухоли на груди. Как только человек умирает, с его телом можно делать все что угодно, резать его на куски. И “кажется, надо примириться с этим сознанием, но отчего же одна мысль о том, что человек умирает всего в нескольких шагах от нас, — наполняет меня всю каким-то смущением, жалостью и благоговейным чувством пред переходом последней грани жизни, отделяющей известное от полной неизвестности? А что там? Что там? — Я не могу примириться с мыслью о совершенном уничтожении человека, нет, это невозможно!”
Да, и я не могу жить <без веры>… и не могу потому, что иначе — я теряю весь смысл жизни, не понимая ее, и мучаюсь невыразимо, умирая же, страдаю еще более от мучительного сознания неизвестности и бесцельности прожитого существования…
Между тем моряк по фамилии Леонтьев все еще жив. Он не умирает, хотя врачи и сестры (а с ними и Лиза) точно знают, что не сегодня, так завтра он умрет. Зачем он живет? Но главное — зачем он умирает? “Я готова проклинать всех тех, кто сам, испытав хоть однажды большое горе, видев хоть раз смерть и страдание, — решается, несмотря на это, давать жизнь другим существам, — пишет Лиза. — Как глубоко трагично то, что такое высшее создание, какими мы себя считаем, — есть порождение самого низменного, самого животного акта! И эта животность, подчиняющая себе весь род людской, заставляет забывать об ее последствиях, и в результате на свете появляются миллионы существ, родящихся лишь для того, чтобы потом с озлоблением проклинать минуту рождения. И над всем нашим земным шаром, над всеми этими миллиардами живых и копошащихся в своем ослеплении существ — царит одно верное, одно непременное: смерть, смерть и смерть… Голова кружится”.
Моряк умер через три часа после этой записи, время которой Лиза зачем-то точно обозначила: 11 часов вечера. Моряк умер в 2 часа ночи. Возле него дежурила та самая словоохотливая сестра Па-ская, “розовая девочка лет 18-ти, веселая и жизнерадостная”. Она не преминула сообщить Лизе о последних словах Леонтьева: “До свидания, вы тоже скоро умрете…”
Что он хотел сказать? “Или в момент перехода этой границы он вдруг увидел уже нездешними глазами ее будущее, или это было просто злое желание с его стороны — умирая, омрачить молодое существо страшным «до свидания», или, наконец, он сказал это просто так?” — пишет Лиза Дьяконова.
Все могло быть…
Жалость к больным, особенно к безнадежным, борется в ее душе с раздражением от их бездуховности. И конечно, прежде всего раздражают женщины!
Пришла одна больная из отдельной палаты и, сев к Тамаре на кровать, гадает ей… Несчастный женский ум! Абсолютная пустота, заполняемая областью половых отношений: муж, дети, и в привязанности этой — ни капли духовности…
Ей бы уйти, побыть одной, но она не может передвигаться без коляски. “Ну, довольно! Я, кажется, разнервничалась… Самообладание! В нем есть единственный исход”.
Сестрички продолжают делиться с ней новостями. В соседней палате умирает Григорьева, “с огромной, запущенной кистой в животе”. Ей сделали операцию, но поздно, и “уже через неделю видно было, что ей не жить”. От нее начинает идти запах гниения, и ее перевозят из палаты в служебное помещение. Но врачи не говорят ей ничего, а “кто-то из коломенских кумушек — она мещанка — еще до операции уверил ее, что до 21 дня при таких операциях всегда бывает плохо, а потом поправляются. И она верит, что у нее так будет. Вчера у нее был священник, заметил, что она очень слаба. «Об этом знаем не мы, а доктора, батюшка», — отвечала она. Предложение исповедаться и причаститься больная оставила без ответа”.
“У меня сердце замирает при мысли, — пишет Дьяконова, — каков же должен быть ужас человека, когда он, надеясь на жизнь до последнего момента, вдруг сам сознает всю неизбежность близкого конца. Ведь, в сущности, несознание смерти есть замаскированная жизнелюбием боязнь смерти, потому что редко возможно соединить любовь к жизни со спокойным отношением к смерти. Это доступно немногим — философам или истинным христианам”.
Но это вступает в противоречие с ее прежней записью, что неприятие смерти является продолжением “райского” сознания человека до его грехопадения. Согласно новой записи, “несознание смерти” — это только животный инстинкт жизнелюбия, защитная реакция психики. А всего-то и прошло — две недели.
Делать в больнице нечего. Лиза пытается читать “Первые дни христианства” — книгу замечательного английского богослова Фредерика Фаррара… Но жизнь первых христиан оказывается страшно далекой от того, что она видит вокруг себя.