Лиза стояла точно “загипнотизированная” и “с трудом соображала, зачем пришла”. К ней подошла продавщица и спросила, что ей нужно. “Накидку летнюю… для пожилой дамы”. Продавщица достала из шкафа “нечто вроде хитона из розового шелкового крэп-де-шина с греческими рукавами, по которому потоком бежали черные кружева и бархатки… Я сначала не поняла, что это такое и можно ли серьезно носить такую необыкновенную вещь, какой у нас даже на сцене не увидишь”. Наконец, сообразила, что ее тетушка вряд ли это наденет.
В конце концов она выбрала что-то черное, шелковое и более подходящее, как ей казалось, для московской купчихи. Но это стоило пятьсот пятьдесят франков — примерно двести рублей на русские деньги! Такая цена показалась ей немыслимой, и она сказала, что посмотрит у Ворта или Дусэ. “Продавщица с достоинством поклонилась”. У Дусэ одевалась семья американцев: мать, две дочери и старуха. Перед ними прохаживалась модель в простом бумажном платье. “«Сколько?» — своим гортанным английским акцентом спросила дама. — «Четыреста франков»”.
Лиза присмотрелась и увидела, что платье совсем не простое — “батист тончайшей работы, фасон — простой, но исполненный художественно”. Вдруг у нее мелькнула мысль, что “безнравственно тратить такие деньги на летнее платье”. Но она быстро нашла оправдание: “Но зато как оно красиво! какое изящество!”
На следующий день Лиза поехала к Ленселе.
Обычный француз
Ленселе принял ее в той же таинственной комнате с камином, в какой они встречались два месяца назад. Тогда был март, а теперь — май, и, ожидая своего врача на скамье возле больницы, Лиза пригрелась на солнышке, и ей “было как-то хорошо”. Комната тоже была залита солнечным светом и “казалась еще лучше”. Тем не менее Дьяконова “разрыдалась, как дитя”. Лиза почувствовала, что “вся энергия… вся гордость пришла к концу… что нет сил больше…”
“О, я так устала, так устала”.
Он что-то говорил, она не слушала, ей “было совершенно все равно, долго сдерживаемые слезы лились неудержимо”.
Представим себе, как смотрел на это ее психиатр.
Лиза вспомнила, что ни разу не платила ему за свои визиты, и спросила его об этом. “Рыдания совсем задушили меня, и я упала головой на стол. Его рука легла на мою”.
— Прошу вас, ни слова об этом! Что вы думаете, что у нас во Франции учащаяся молодежь, артисты, художники, литераторы не пользуются бесплатной медицинской помощью, как у вас в России?
— Но ведь я иностранка, мсье.
— Разве несчастье не для всех одно и то же?
В романных ситуациях жесты означают больше, нежели слова. И рука Ленселе на руке Лизы значила больше его благородных, но в общем-то обычных слов. Еще больше в таких ситуациях значат намеки. Лиза сказала Ленселе, что привезла ему в подарок из России портрет Льва Толстого, и он, разумеется, оценил ее подарок. “Это все, что вы мне должны, мадемуазель!”
Но портрет дорогого для Лизы писателя она не захватила с собой, его еще нужно было принести. Прекрасный повод для нового свидания! “Я понемногу успокоилась. Вуаль скрывала следы слез. Надо было уходить”. Провожая ее до дверей, он сказал: “Вам надо гулять! Париж сейчас так прекрасен. До свидания, мадемуазель… Заходите еще…”
Я вышла из госпиталя и, пока шла до трамвая, смотрела на деревья, покрытые свежей зеленью, на ясное голубое небо… На душе было как-то легче, спокойнее, точно солнечный луч заглянул в нее… Париж сейчас так прекрасен!
Но через неделю Лизу посетили сомнения. Зачем она снова пойдет к нему? То есть она-то догадывается — зачем. Но что он сам думает об этом? Ведь лечения никакого нет. Главное лекарство — он сам. И разве он этого еще не понял?
Она придумывает совершенно абсурдный повод: спросить у него, что за болезнь у брата Шуры, о которой постеснялся сообщить его воспитатель?
Портрет Толстого она отправляет по почте.
Вскоре на ее имя пришло заказное письмо.
Мадемуазель!
Принося мою самую искреннюю благодарность за то, что вы взяли на себя труд отправить мне по почте прекрасный портрет Толстого, не могу скрыть от вас прискорбного происшествия, приключившегося с вашей посылкой. Упаковка была повреждена, сам же портрет оказался во многих местах надорван. Так как исправить уже ничего было нельзя, я не счел нужным предъявлять бесполезные претензии к почте. Если бы я смел, то, скорее, пожурил бы Вас за то, что не принесли мне портрет собственноручно. А что касается портрета, то он мне дорог и в таком виде, так как, глядя на него, я вижу не урон, понесенный при пересылке, но исключительно благородство помыслов и величие идей писателя.
О-о! Дьяконова читала это письмо в пеньюаре, который едва успела накинуть, когда в ее дверь постучался почтальон…
Странный здесь обычай: почтальоны обязаны передавать заказные письма лично, без церемонии входят в комнату во всякое время дня… Чудное майское утро начиналось. Вся моя комната была проникнута светом. Я сидела на постели с этим письмом в руках, читала и перечитывала его с каким-то безотчетным удовольствием. Как хорошо он пишет! Впрочем, неудивительно: ведь все французы — прирожденные стилисты и ораторы… Почерк элегантный, тонкий, ясный, мелкий — точно бисер. Как красива у него буква “D”! Так еще никто из моих корреспондентов не писал: маленькая палочка посредине и линия кругом идет таким красивым изгибом.
Но позвольте… У Лизы не было до сих пор ни одного французского корреспондента.
С какими еще письмами и с чьим еще почерком она могла сравнить эту изящную D?
Только с тем, как писали ее в фамилии Diaconoff русские родственники на конвертах.
Скверно писали.
Не так — как он.
Но, может быть, это только наши догадки? Читая парижский дневник Дьяконовой, непрерывно ловишь себя на ощущении, что тебя водят за нос. Например, вот здесь. Что за густой ряд “куртуазных” деталей и тонких намеков на толстые обстоятельства! Это ведь совсем не в стиле Дьяконовой. Лиза никогда так прежде не писала. Это — не в ее вкусе и не в ее характере.
Она что, действительно помешалась?
Да было ли на самом деле письмо от Ленселе? С какой стати психиатр будет отправлять своей пациентке заказное письмо, которое почтальон обязан вручить ей лично в руки? Что такого было в этом письме, чтобы отправлять его таким образом?
И зачем она уничтожила его письма?
Почерк Ленселе изучила внимательно, а вот о внешности ее возлюбленного мы до сих пор не имеем ни малейшего представления. Был ли он брюнетом или блондином? Высоким или низкорослым? Худым или толстым, наконец? Ни единого слова!
Зато мы знаем, что она отправила ему портрет Толстого. Это важная деталь! Ведь Толстой — едва ли не последнее, что духовно связывает героиню с ее родиной. Это — ее идеал, ее кумир! Через месяц с небольшим она узнает, что Толстой смертельно болен
[44], и это потрясет ее до глубины души. И так же в ее комнату постучатся утром, и madame сообщит ей, что в газете “Signal” напечатана телеграмма: “L’état de Tolstoï est desespéré”
[45]. И она напишет в дневнике: “Что будет с нами?! Что будем мы, русские, без Толстого?!”