Она с наслаждением вертится перед зеркалом.
Теперь, в эту минуту, одеваться доставляло мне такое же наслаждение, как год тому назад — чтение Лаврентьевской летописи
[49].
Она любовалась своим отражением, и “сознание того, что я молода и хороша собой, — наполняло меня чем-то новым. Как я могла прожить на свете столько лет — и не знать и не замечать своей внешности!”
В пятницу, когда она уже прикалывала шляпку, в дверь постучалась хозяйка пансиона. Она похвалила Лизу (“О-о, да вы стали совсем парижанка!”) и подала ей телеграмму.
Мадемуазель.
Не приходите сегодня вечером, нам не удастся переговорить. Поверьте, что я искренне сожалею… С уважением, преданный Вам Е. Ленселе.
Вечером пришел паж Геррманнсен. Они отправились гулять в сквер. “Он что-то говорил… я не слушала”.
Наступило начало лета. 2 июня, в Троицын день, Лиза продолжала думать… нет, не о Ленселе, а о своей любви к нему, в которой она была не уверена.
Неужели я полюбила его? До сих пор я не знала, что такое любовь… и не понимала. Ну, что ж? все надо знать, все надо испытать в этом мире… А любовь для меня — нечто такое новое-новое… Какое-то радостное и гордое чувство наполняет душу. Мне кажется, будто я не жила до сих пор, точно чего-то ждала… а теперь — начинается жизнь.
Отказав девушке в одной встрече, Ленселе через несколько дней пишет ей еще одно письмо. Зачем? Ведь она не просила его о новом свидании.
Мадемуазель, на несколько дней я уезжаю в деревню, и до своего возвращения мне не удастся назначить день нашей возможной встречи в Бусико. Надеюсь, что Вы находитесь в добром здравии и уже приступили к серьезному изучению права. Работа — вот лучшее лекарство от тягостных мыслей. Примите заверения, мадемуазель, в моем самом искреннем расположении к Вам.
Е. Ленселе.
Но прежние отношения с интерном в бархатной шапочке ее уже не устраивают. Лиза впервые почувствовала в себе любовь и с глубоким интересом всматривается в себя. Что это? “Точно ли, правда ли?” Насколько велика сила ее любви к обычному человеку? Для проверки этого чувства ей просто необходима встреча… Дьяконова испытывает не его. С ним ей, в общем-то, все ясно. Она испытывает себя. Свою новую проснувшуюся в ней природу.
А он, видите ли, уехал в деревню!
Что же делает наша героиня в этой ситуации? Она, по совету героя, начинает усердно читать учебники. Но через несколько дней “отбросила в сторону толстый том конституционного права… и выглянула в окно”. Была дивная летняя ночь!
Это в России курсистки могли разгуливать по ночному Петербургу с книгами под мышками. В Париже одинокой девушке на темной улице появляться было, мягко говоря, предосудительно. Да и просто опасно. Ее приняли бы за ночную бабочку.
Но именно это она и делает. Ей важно доказать себе, что она свободна в своей любви и ради своего героя готова на все.
Какие это вздорные предрассудки, что опасно ходить одной по Парижу поздно вечером! Раз навсегда освободившись от всех предрассудков, я всюду и во всякий час хожу одна. И теперь, конечно, не стала отказывать себе в исполнении этой фантазии.
Фантазия состояла в том, чтобы посмотреть на дом, в котором живет ее герой. Однажды Лиза “случайно” увидела его адрес в медицинском справочнике.
Найдя дом Ленселе на Rue Brèzin, она села на скамью в сквере.
Тишина, чудная тишина ночи охватила меня. Кругом — громадный город спал со всеми своими разнообразными горестями и радостями, надеждами и неудачами. А когда люди спят — начинает говорить природа. Деревья, посаженные в каменной мостовой, окруженные железными решетками около корней, — как закованные пленники исполняют днем свою службу: украшают город, дают тень… Звон колоколов и уличный шум заглушают поэтический шорох их листьев… И, казалось, вечером они рассказывают друг другу о том, что видели и слышали за день… Торжественное спокойствие ночи захватывало и меня…
И при чем тут Ленселе? Но нет же! “Сидя неподвижно на скамейке, я слушала тихий шелест листьев и голос ночи, таинственный и странный, и думала — где он теперь?”
Вернувшись домой, она записала в дневнике две фразы. И эти фразы будто написаны двумя людьми.
Этот дом (Ленселе. — П. Б.) — все, что есть у меня самого дорогого на свете…
И я уходила домой, должно быть, в том настроении, с каким бабы-богомолки возвращаются с поклонения святым местам…
Первая фраза пафосная. Вторая — ироничная. Первая фраза написана “Поповой”. Вторая — Дьяконовой.
Реинкарнация Башкирцевой
Едва ли Лиза Дьяконова посещала могилу Башкирцевой на кладбище Пасси, которую в свое время посещали другие писатели и художники России и Франции и которая стала своего рода “культовым” местом. Едва ли Лиза даже знала, где похоронена Башкирцева… Может быть, она и вовсе забыла о ней, ведь ее дневник она читала так давно, как будто в другой жизни. В парижском дневнике Дьяконовой Башкирцева не упоминается ни разу.
Но возможно предположить другое.
Лиза вспомнила об этом дневнике, о котором трижды писала в своих ярославских записках в один из самых переломных моментов своей жизни, когда мать отказывалась отпускать дочь в Петербург. И Лиза вспомнила о нем именно в Париже, где жила, болела и скончалась Башкирцева. И в какой-то момент, волей-неволей, сама стала играть в героиню ее дневника.
В Дьяконовой (или, лучше сказать, в героине “Дневника русской женщины”) просыпается то, чего в ней никогда не было, — страсть к повелеванию мужчинами.
Вертеть ими так и сяк, щелкать по носу, заигрывать с ними, не давая ни малейшей надежды на взаимность, использовать свою внешность как инструмент влияния на мужчин и, соответственно, придавать ей большое значение, тратить на ее поддержание немало времени и денег… Боже! если бы ей кто-то сказал еще год-два назад, что она будет заниматься такими глупостями! Лиза бы поставила этого человека на место…
Но вот, извольте! Как только Лиза принимает для себя окончательное решение, что она влюблена в Ленселе не на шутку и эта любовь безнадежна, она внезапно (именно — внезапно!) становится реинкарнацией Марии Башкирцевой. Причем реинкарнацией — самой дурной и безвкусной.
Она начинает вести себя так (или заставляет так вести себя свою героиню), что от ее парижского романа местами разит тем самым “ужасным эгоизмом”, в котором Лиза обвиняла Башкирцеву.
Но, вспоминая о том, что это пишет умная, чуткая, необыкновенная девушка, ярославский и петербургский дневники которой можно назвать образцом женской прозы в этом жанре, вдруг начинаешь автора этого нелепейшего “романа” жалеть до слез и сочувствовать ему до последней глубины души. И тогда на ум приходит совсем странная мысль… А не было ли именно это ее творческой идеей?