Письмо это было опубликовано 28 мая на трех полосах газеты; в нем внимание читателей было обращено на ужасную участь, уготованную в тюрьмах детям: «Жестокость, которой день и ночь подвергаются дети в английских тюрьмах, просто невероятна». Уайльд вернулся к случаю с добрым охранником Мартином и выразил резкий протест против правил, требующих изоляции ребенка в одиночной камере в течение двадцати трех часов в сутки, учитывая, что ребенок и так без ума от страха оттого, что оказался в темноте, к тому же он не в состоянии понять суть наказания, наложенного на него обществом. Через несколько дней, 31 мая, в той же газете было напечатано следующее письмо: «Прекрасная статья, появившаяся сегодня утром на ваших страницах, нарушила молчание, которым окружен сегодня вопрос поддержания дисциплины в тюрьмах». Автор привел леденящий душу случай, когда на заключенного надели смирительную рубашку, заставив его предварительно заглотить приличную дозу рицинового масла, а затем заперли на двадцать четыре часа в камеру для буйнопомешанных! Это не говоря о случаях наказания кнутом. Как и Уайльд, автор статьи заключал ее словами: «Я выступаю не против конкретных людей, а против системы».
Не прошло и недели после прибытия Уайльда в Дьепп, как его опасения подтвердились. Оказалось, что в Дьеппе проживал Ж.-Э. Бланш; будучи другом Мура, Сиккерта, Уистлера, которые считались врагами Уайльда и которые рады были продлить его изоляцию, он толком не понимал, как ему вести себя в присутствии человека, с которым в свое время он был близко знаком. Ч. Кондер также настаивал на том, чтобы он не встречался с Уайльдом, то есть Себастьяном Мельмотом. После долгих колебаний Ж.-Э. Бланш выбрал самый трусливый стиль поведения: он делал вид, что не замечает Уайльда, даже когда тот махал ему рукой с террасы «Кафе де Трибюно».
Что же до молодых парижских поэтов и студентов, то они, напротив, гурьбой помчались в Дьепп, чтобы поприветствовать изгнанника, ставшего жертвой лицемерия и варварства ненавистной им Англии. Так продолжалось вплоть до того дня, когда после слишком оживленной пирушки в «Кафе де Трибюно» супрефект сделал Уайльду предупреждение; бывшие здесь на отдыхе англичане перестали ходить в те кафе и рестораны, где выступал Уайльд, а это не устраивало их владельцев, которые предпочли запретить Уайльду появляться в своих заведениях. К счастью, он нашел дружеский приют у Фрица Таулова на вилле Орхидей. Этот норвежский художник открыто выступил в защиту Уайльда, подвергшегося оскорблениям со стороны англичан; он с возмущенным видом подошел к столу, за которым сидел побледневший от очередных выпадов Уайльд, и громко произнес: «Мистер Уайльд, вы окажете мне и моей жене большую честь, если согласитесь прийти поужинать к нам сегодня вечером в семейном кругу». То же самое можно сказать и о миссис Стеннард, которая сохранила глубокое уважение к Уайльду и всегда оказывала ему теплый прием. Так что Уайльд нередко завтракал или обедал то у одного, то у другой, вдали от разгневанных туристов или жителей Дьеппа.
Тем не менее атмосфера, царившая в Дьеппе, очень скоро стала для него невыносимой, и Уайльд нашел убежище в Берневале, маленькой рыбацкой деревушке, расположенной на обрывистом берегу, прямо над морем. Истратив все деньги на духи и другие туалетные принадлежности на дьеппском рынке, Уайльд поселился вместе с Россом в «Отеле де ля Пляж». Но очень скоро Росс уехал. Уайльд страдал от одиночества и пытался отвлечься, посещая деревенскую часовню, украшенную «диковинными и чрезвычайно готическими в своем безобразии» статуями, гуляя по обрыву, а главное, он начал работать над «Балладой Редингской тюрьмы», на которую его подвигла внезапно его захватившая теория искупления через страдание, а также образ Христа как предтечи романтического течения в жизни; это была для Уайльда новая философия, рожденная во время заключения вследствие перенесенных страданий. Нет сомнения в том, что в Берневале, а особенно в маленьком шале Буржа, который он снимал, начиная со второй недели июня, Уайльд действительно мог начать свою жизнь заново, о чем так мечтал еще в тюрьме. У него было достаточно денег, он вел здоровый и даже спортивный образ жизни, чуть ли не каждый день купался, а по вечерам вел беседы с хозяином отеля мсье Бонне, у которого ежедневно завтракал, обедал и ужинал. Из окон шале Буржа открывался великолепный вид на море, а сам дом состоял из большого рабочего кабинета, столовой и трех спален. Здесь он мог позволить себе забыть Дьепп и нападки, которым там подвергался, писать «Балладу» и придумывать новую пьесу. Кроме того, письмо, опубликованное в газете, и то, которое он послал сразу же вслед за первым ирландскому социалисту Майклу Дэвитту, отсидевшему в тюрьме четырнадцать лет и обратившемуся к правительству с вопросом, касающимся охранника Мартина, о котором писали газеты, не остались без последствий: Оскар Уайльд получил предложение о сотрудничестве по тюремной тематике от газеты «Журналь». Он даже совершал паломничества до Нотр-Дам-де-Льесс, деревенской часовни, находившейся в двадцати метрах от отеля, где подолгу беседовал со старым кюре Троарди, находя его по-детски наивным: «Он знает, что я атеист, и верит, что Пьюзи все еще жив. Он утверждает, что Бог обратит Англию в свою веру, потому что англичане очень любезно обошлись со священниками, находившимися там в изгнании во времена Революции»
[550].
Но внезапно этот покой, это хрупкое равновесие были нарушены: от Дугласа пришло письмо, которое Уайльд счел возмутительным. Он немедленно решил никогда больше не видеться с ним: «Оказаться вместе с ним будет равносильно возвращению в ад, от которого я, кажется, освободился»
[551]. По крайней мере, именно так он написал Россу, который словно олицетворял для него свет, в то время как Бози олицетворял скорее силы тьмы. Однако именно тьма бывает так привлекательна! Отметая одним взмахом все обиды, Уайльд вдруг пишет Альфреду Дугласу письмо. Он просит Бози переговорить с Люнье-По относительно пьесы, замысел которой он сейчас вынашивает, полагая, что такой разговор принесет ему больше пользы, чем беззаботные заявления, появившиеся во французских газетах. На самом деле он пытается лишь скрыть свою слабость, поскольку не нуждается в помощи, чтобы отстаивать свои интересы перед человеком, которого недавно принимал у себя и который ему предан. Но Уайльд словно зачарованный вновь оказался во власти своей любви к Бози, любви, которая выдержала столько испытаний. Правда, он не сразу сдался, цепляясь за свое прошлое, связанное с семейной жизнью; он даже расставил на камине фотографии сыновей в школьной форме, присланные Констанс; он попросил привезти их к нему в Дьепп и оставить на несколько дней. Знал ли он, что надежды его напрасны, что она не может на это согласиться, несмотря на врожденное благородство, позволившее все ему простить; понимал ли, что сам всего лишь пытается избежать погибельной любви, которая вновь поманила его?
Ничто не могло препятствовать его неумолимому движению к пропасти, хотя сам Уайльд всеми силами старался замедлить это движение, например, с головой погружаясь в литературу. На него произвел глубокое впечатление «Наполеон» Ла Женесса
[553] — Оскар всегда питал слабость к трагедиям, предвосхитившим его собственную; он дал весьма строгую оценку книге «Яства земные»: «Книга Андре Жида меня разочаровала. Я всегда считал и теперь считаю, что эгоизм — это альфа и омега современного искусства, но чтобы быть эгоистом, надобно иметь „эго“. Отнюдь не всякому, кто громко кричит: „Я! Я!“, позволено войти в Царство Искусства. Лично к Андре я испытываю огромную любовь, и я часто вспоминал его в тюрьме»
[554]. И вот как раз в один из вечеров, когда Уайльд вернулся из Дьеппа после ужина у Стеннардов, он нашел у себя поджидающего его Жида. Стояла хмурая ночь, небо было покрыто тучами, и Жид заметил, что Уайльд очень изменился, это был уже не тот «одержимый лирик из Алжира, а спокойный Уайльд, каким он был до кризиса»
[555]. Андре Жид любовался уютом его жилища, радовался его желанию вновь стать художником, начать жизнь заново. Уайльд развернул перед восхищенным взглядом Жида причудливый ковер своих мечтаний, говорил о Достоевском, о русских писателях. «Милосердие — это та сторона, откуда открывается вид на творчество, откуда оно кажется бесконечным (…) Знаете ли вы, дорогой мой, что именно милосердие помешало мне убить себя?» И тут же добавил: «Ведь я попал в тюрьму с каменным сердцем, не помышляя ни о чем другом, кроме собственного удовольствия, а теперь мое сердце совершенно разбито: в нем поселилось милосердие»
[556]. Он ничего не рассказал о «Балладе», над которой уже работал, а говорил о будущих пьесах — «Ахав и Иезавель», снова «Фараон», все те же химеры, но этим планам уже не суждено было сбыться. На следующий день Жид покинул Уайльда и по возвращении в Париж поделился последними новостями с лордом Дугласом.