Первую свою лекцию Уайльд прочел не в Чикеринг-холле 9 января 1882 года, а еще на палубе «Аризоны». Репортеры были первыми американцами, которые, к своему удивлению, узнали, что в жизни человеку не хватает не денег, как им всегда казалось, а Красоты. «Высшая цель в жизни, — вещал Уайльд разинувшим рты газетчикам, — жить. Живут лишь немногие. Истинная жизнь — понять свое совершенство, превратить свои мечты в реальность».
Вид у лектора был, о чем мы уже не раз упоминали, весьма экстравагантный, а вот лекции, в сущности, — вполне доступные и даже полезные. Уайльд никогда не вдавался в философские и эстетические дебри, он отменно чувствовал аудиторию, да и был заранее подготовлен к тому, что слушать его придут не студенты Оксфорда. То, что он рассказывал американцам «из глубинки», из Денвера или из Цинциннати, не слишком знакомым с наукой о прекрасном, было своеобразным ликбезом эстетства, общедоступным конспектом лекций его учителей, Рёскина и Пейтера.
Лекция о творчестве Д. Г. Россетти. Рисунок Макса Бирбома
Рассказывал Уайльд о том, как важно жить самим и воспитывать детей в атмосфере красоты, которую называл «тайной жизни». О том, что миссия истинного искусства — «остановиться и взглянуть на вещь во второй раз». О том, что политика, религия, даже сама жизнь интересуют его только как предмет искусства. «Кавалеры и пуритане, — внушал Уайльд американцам, не слишком хорошо разбиравшимся в хитросплетениях английской истории, — интересны своими костюмами, а не политическими взглядами». Говорил о том, кто такие прерафаэлиты; объяснял, что искусство Россетти, Ханта и Морриса — это, прежде всего, реакция на «пустые условности ремесла». Объяснял, что английский ренессанс, то есть искусство прерафаэлитов, как и ренессанс итальянский до него, — это «перерождение человеческого духа». Что школа прерафаэлитов восходит к Джону Китсу: «Китс был тем семенем, из которого взошли Бёрн-Джонс, Моррис, Россетти в живописи и Суинберн в поэзии». Не раз повторял свои любимые, выношенные мысли. О том, что не искусство подражает жизни, а, наоборот, жизнь подражает искусству. Что искусство следует любить за то, что оно искусство, а не критиковать с позиций морали либо социальных реформ. Что поклонение Богу — это «поклонение всему, что красиво». Что стремление к Красоте — это «не более чем возвышенная форма стремления жить». Что эстетское движение — не мода, а возвращение к истокам искусства, что цель эстетства — научить людей любить прекрасное, и не на картинах, а в повседневной жизни: «Искусство, которому учишься по книгам, в лучшем случае ничего не стоит». Не раз повторял тезисы Рёскина, переосмысливая их на свой лад: «Крах в искусстве ведет к продажности в обществе», «Машинная цивилизация делает из людей машины, мы же хотим, чтобы ремесленники работали не только руками, но и головой, чтобы они были художниками, то есть людьми». Рассказывал, почему эстеты так любят лилию и подсолнух, в чем их символика; объяснял, что в Италии лилия ассоциируется с искусством, что на Востоке подсолнуху поклоняются. Много говорил об искусстве одеваться: «Умение хорошо одеваться — в безупречной сообразности»; демонстрировал это искусство на своем примере — не всегда убедительном, но всегда запоминающемся: никогда не забывал, что многие приходили не столько слушать его, сколько на него смотреть. Не забывал и поэзию, целую лекцию посвятил ирландским поэтам 1848 года, где шла речь, разумеется, и о Сперанце. Часто заводил речь о театре, театр называл «искусством в действии», говорил, что драма — это «перекресток искусства и жизни», призывал собравшихся «сохранить на сцене всю красоту, которая ушла из жизни» — эта мысль в самом скором времени найдет свое воплощение в его собственной драматургии, в «Герцогине Падуанской» и «Саломее».
Акт третий
Культурная программа «апостола Красоты» («сибарита», «эпикурейца» — как его только не звали) и, одновременно, мощная пиар-компания (умел Уайльд себя рекламировать, ничего не скажешь) начались уже на следующий день после прибытия. Писатель явился на оперетту «Пейшенс» в нью-йоркский «Стэндард-тиэтр», и, когда на сцене появился его «двойник» Реджинальд Банторн и зрители, все как один, повернулись к ложе, где он восседал, Уайльд громко, на весь зал, изрек свой, уже третий за два дня афоризм: «Банторн — это один из тех комплиментов, которые посредственность делает всем тем, кто посредственностью не является». Как всегда, нашелся.
В отсутствии фантазии не обвинишь не только гостя, но и рачительных хозяев. Морс постарался на славу, и в первый же вечер в Нью-Йорке состоялся пышный прием, где Уайльду авансом оказали высшие почести. Перед застольем оркестр сыграл «Боже, храни королеву» (в своем рвении устроители не учли, что Уайльд — ирландец), на обеденный стол водрузили гигантскую вазу с лилиями, перед кувертом гостя положили еще две лилии, трогательно перевязанные красной ленточкой. Фигурировала лилия и в петлице каждого гостя, а также в песне (слова местной поэтической знаменитости Сэма Уорда, музыка Стивена Массетта) «Лилия в долине», которую присутствовавшие, крепко выпив, исполняли нестройным хором. Не ударил лицом в грязь и Уайльд: острил за столом напропалую, а перед уходом под гром аплодисментов преподнес Уорду сборник своих стихов с посвящением по-французски — знай наших!
Приемов такого размаха, пожалуй, больше не было, но развлекали устроители Уайльда изо всех сил, упор, понятно, делали на американской экзотике. В оперу водили редко, куда чаще — по злачным ночным клубам. Возили, как читатель уже знает, на Ниагарский водопад, устраивали встречи с индейцами, рудокопами, которым Уайльд рассказывал о полотнах Боттичелли, опускали в рудник под названием «Несравненный», где был заблаговременно накрыт банкетный стол. Эстет простому народу понравился: «Малый не промах», — равно как и простой народ — эстету: «Каждый из них поэма! …они свободнее и артистичнее остальных американцев, потому что следуют за Природой». В Солт-Лейк-Сити познакомили с бытом и обычаями мормонов, которые преподнесли ему сюрприз: «Мы даем вам для лекции наш самый большой зал — на тридцать человек». В Небраске повели в местную тюрьму, в камеру смертника, где приговоренный к высшей мере, не обращая внимания на посетителей, преспокойно читал приключенческий роман. Еще больше удивила гастролера общая камера, где Уайльд обнаружил среди стоявших на полке книг том Данте в переводе Шелли; знал бы он, что спустя каких-нибудь 13 лет он и сам будет читать за решеткой «Божественную комедию»…
Уговорили выступить в Сент-Поле, штат Миннесота, на праздновании Дня святого Патрика — вспомнили, что он ирландец. В Канзасе Уайльд был свидетелем того, как целый город оплакивает смерть знаменитого канзасского головореза Джесса Джеймса и раскупает в качестве реликвий его домашние вещи. Главным же «блюдом» культурной программы были встречи с известными людьми; тут, правда, подстерегали и неудачи. Главный редактор авторитетного журнала «Атлантик мансли» Томас Бейли Олдрич, несмотря на все уговоры издателя из Филадельфии Джозефа Маршалла Стоддарда, встретиться с Уайльдом отказался наотрез, назвав британского гастролера «позером» и «шутом гороховым», в связи с чем Уайльд написал Джорджу Керзону: «Представь гневный клёкот американского орла, оскорбленного тем, что я не считаю брюки красивым предметом одежды». Не произвел Уайльд впечатления и на «живого классика» американской и английской литературы Генри Джеймса, и это еще мягко сказано. Обычно корректный, выбирающий слова Джеймс назвал Уайльда «надутым болваном», «невежей» и даже «грязным животным». Уайльд в долгу не остался. «Джеймс пишет романы так, будто сочинять для него — тяжкое испытание», — заметит он в своем программном эссе «Упадок лжи». Герой Гражданской войны генерал Грант остался к Уайльду равнодушен — и не таких, дескать, видали, зато известному писателю и врачу, основателю журнала «Атлантик мансли» Оливеру Уэнделлу Холмсу, а также первым поэтам Америки, Генри Уодсуорту Лонгфелло и Уолту Уитмену, Уайльд пришелся по душе. Особенно Уитмену, сказавшему про Уайльда: «Мне он показался естественным, честным, искренним и мужественным парнем… Не понимаю, отчего газеты пишут о нем с издевкой». Поэты быстро перешли на «ты», хотя по-английски сделать это не просто. В разговоре об английской поэзии возникли, правда, некоторые трения: Уайльд расхваливал Теннисона, а «авангардист» Уитмен заявил, что Теннисон «живет вне времени и пространства», и со стариковской прямотой посоветовал Уайльду, говоря советским языком, «сбросить Теннисона с корабля современности». «Старикан» (как назвал его в одном из писем в Англию Уайльд) был растроган, напутствовал гостя неформальным «Прощай, Оскар! Да благословит тебя Бог!» и даже пустил слезу — возможно, впрочем, из-за выпитого с гостем виски. В Уайльде Уитмен нашел родственную душу: 63-летний американский поэт и 28-летний английский одинаково любили позу и преуспели в саморекламе. В Луисвилле Уайльд, причем по чистой случайности, встретился с племянницей своего любимого Китса, и та подарила ему бесценную рукопись «Сонета синему цвету». Однако самое сильное впечатление произвели на Уайльда не великий американо-канадский водопад, и не великий американский поэт, и даже не угольная шахта в Скалистых горах, названная его, Уайльда, именем, а техасские нравы. По возвращении из Америки Уайльд с увлечением рассказывал в Париже Эдмону де Гонкуру про Техас, где все мужское население вооружено до зубов: «Револьвер — их учебное пособие по этикету». Где в зале местного казино судят и вешают преступников, а повешенных вдобавок расстреливают из пистолетов. И где на роль в шекспировских спектаклях подбирают не профессиональных актеров (вероятно, за их отсутствием), а преступников с соответствующими навыками. Роль леди Макбет, к примеру, предложили женщине, которая отсиживала срок за то, что отравила своего любовника. Уайльду (да и любому на его месте) на всю жизнь запомнилась афиша этого спектакля: «Роль леди Макбет исполняет мисс X., приговоренная к десяти годам каторжных работ». Такой рекламе мог бы позавидовать сам полковник Морс.