В августе было принято решение: ежегодные пенсии отменить, перевести их в государственные облигации со сроком погашения от 5 до 14 лет. За исключением горстки бывших князей, никто не мог прожить на проценты по выплатам на облигации, большинство их держателей предпочло с ними расстаться. Бывшие самураи окончательно становились «обычными» подданными императора Мэйдзи. Военное сословие перестало существовать. В то же время практически все бывшие князья сумели превратить свои деньги в капитал. Они вложили свои средства в покупку земли, торговлю, банки, фабрики, превратившись в помещиков и предпринимателей. Таким образом, на высшем уровне была сохранена социальная преемственность по отношению к эпохе Токугава. Поэтому князья не проявили сословной солидарности со своими бывшими дружинниками и не стали участвовать в их борьбе против нового режима. Кодекс самурайской чести культивировал верность вассала по отношению к сюзерену, но он не предусматривал такой же безоглядной верности сюзерена по отношению к вассалам. Очутившись без признанных веками потомственных лидеров, простые воины уже не могли рассчитывать на то, что их движение станет восприниматься как полностью легитимное.
Недовольство самураев переходило в отчаяние или, что было хуже для правительства, в отчаянную решимость. Наиболее непримиримые из них принадлежали к группе, назвавшей себя «Синпурэн» – «Объединение Божественного Ветра» («Синпу» – альтернативное чтение иероглифов «камикадзе»). Ее штаб находился в Кумамото. Лидер движения Отагуро Томоо (1835–1876), служивший настоятелем синтоистского святилища, имел в виду, что его единомышленники должны принести нынешней Японии такое же очищение, какое принес ей божественный ураган, развеявший монгольский флот в конце XIII века. Эти люди настолько ненавидели всякое проявление западной жизни, что, проходя под телеграфными проводами, прикрывали голову белым веером в надежде защитить себя от иноземных флюидов. Или же начинали разбрасывать вокруг себя очистительную соль при виде особи, облаченной в европейскую одежду. А один человек, полагавший, что бумажные деньги пришли с Запада (на самом деле они были изобретены в Китае), брезговал трогать их руками и соглашался брать ассигнации только палочками для еды
[126].
Все свои действия Отагуро сверял с гаданиями. Несколько раз на его вопрос о восстании боги отвечали отказом, но день 24 октября они сочли подходящим. Один отряд «Синпурэн» напал на казарму в Кумамото и поджег ее. Другой атаковал здание ненавистного телеграфа. Третий ворвался в префектуральное управление. Нападавших насчитывалось около 200 человек. Большинству из них не было и 30 лет. Они не брали пленных, им удалось убить более 300 человек, включая губернатора Ясуока Рёсукэ. Но по чисто идеологическим мотивам восставшие были вооружены только холодным оружием, и когда правительственные войска опомнились и пустили в ход огнестрельное оружие, надеяться мятежникам было уже не на что. Отагуро и большинство его сподвижников сделали себе харакири.
Точно так же поступили самураи, восставшие 26 октября в Фукуока. Их было менее 200 человек, с самого начала они были обречены. Они назвали себя «армией смертников за страну». Восставшие отдавали себе отчет в том, что бороться против «цивилизации» – бесполезно. Но и жить во имя западной цивилизации они тоже не хотели.
Обстановка в Токио была нервозной. Услышав однажды артиллерийские залпы, доктор Бёльц поначалу подумал, что мятежники напали на столицу. И только потом понял, что это салют в честь дня рождения Мэйдзи. К этому времени, в отличие от недавнего прошлого, иностранцы в Иокогаме стали чувствовать себе более спокойно, чем в Токио
[127]. Главной мишенью разгневанных самураев теперь стал уже не иностранный сеттльмент, а японские власти. Новое правительство никак не могло обеспечить спокойствия внутри страны, и в этом отношении оно мало отличалось от сёгуната последних лет его существования. Япония снова стояла на пороге гражданской войны.
Все самурайские восстания были подавлены очень быстро, однако безжалостность (по отношению к самим себе и другим), с которой действовали мятежники, и отсутствие сколько-то продуманной стратегии говорят о настоящем отчаянии. Многие крестьяне были тоже недовольны нововведениями, но пропасть, отделявшая их от самураев, оказалась настолько велика, что самураи поднимали самурайские восстания, а крестьяне, вооруженные бамбуковыми пиками, – крестьянские. Хотя новое правительство и поставило своей целью более тесное взаимодействие всех бывших сословий и консолидацию их в единую нацию, в данном случае это был большой плюс. Не пользовались самураи и поддержкой бывших даймё – правительство предусмотрительно откупилось от них. Они жили в Токио, а недовольные – в провинции.
Восстания проходили на фоне продолжавшихся усилий правительства по превращению населения архипелага в «народ». Власти и газеты начали использовать патерналистскую метафору, которая в течение многих веков обеспечивала устойчивость японского общества. Конфуцианство учило детей повиноваться своим родителям, а родителей – заботиться о своих детях. Теперь этот принцип стал распространяться на государство и общество в целом. Читатель газеты «Токё симбун» («Токийская газета») писал, что следует тщательно изучать правительственные указы, ибо: «…люди, которые оказывают услуги правительству, – суть его дети. А потому следует крепко придерживаться того хорошего, чему учат нас родители»
[128]. Если правительство – это отец с матерью, то совершенно естественно, что средства семьи должны находиться в их распоряжении. Так обосновывалась необходимость уплаты налогов, которые затем шли на содержание чиновников, а также армии и полиции, которые «защищают» детей от разного рода злодеев
[129].
Патерналистская метафора широко использовалась при построении «народного государства» и на Западе, и в России. Однако ее наполнение довольно сильно отличалось от японско-конфуцианского понимания. Отношения между родителями и детьми в буржуазной Европе имели сильный сентименталистский налет, властям было мало простого повиновения, они требовали от подданных еще и пылкой любви. Европейская любовь предполагает взаимность и равноправие, что казалось японцам немыслимым. Такая любовь по своей сути капризна, она не «природна», ее надо заслужить, она предполагает, что стороны «нравятся» друг другу, для поддержания любви требуются усилия обеих сторон. Конфуцианство же очищено от этой ненадежной, эмоциональной и капризной составляющей, дети должны слушаться родителей вовсе не потому, что они их «любят», а только потому, что они должны их слушаться, потому, что они имеют статус вечных детей. В японской культуре не заложен конфликт между поколениями. Бунт детей против отцов широко представлен в мифах европейских народов, в мифе японском такой конфликт отсутствует. Божественные братья и сестры ссорятся друг с другом, но они никогда не восстают против родителей. А потому японское общество было стабильнее, оно не знало таких взрывов эмоций, которые сменяются охлаждением, разрывом и массовым бунтом. Японская власть вовлекала людей в ряды «народа», которого она считала своим младшим партнером в деле превращения страны из «феодальной» в «современную». Она даровала ему право служить себе. И «простые» японцы были склонны к восприятию этой метафоры и такого неравноправного партнерства – мало кому приятно оставаться сиротой.