Не преступление — порыв слепой и страстный;
И если правый гнев его одушевлял,
Не кары этот пыл достоин, а похвал, —
говорил отец Горация, отец победителя, и ему вторил римский царь:
Царей оплот и мощь в решительные дни —
Закону общему подвластны ли они?
Живи, герой, живи. Ты заслужил прощенье.
В лучах твоих побед бледнеет преступленье
[10].
Идея убийства, совершенного во имя высшей цели, а потому неподсудного утвержденным людьми законам, уже в детстве поселилась в сердце Шарлотты.
Теченье времени не раз узаконяло
То, в чем преступное нам виделось начало…
[11]
Лишенные человеческих слабостей, герои Корнеля с готовностью жертвовали собой ради благородных идей и общественного блага. Мир высоких принципов стал для Шарлотты ее миром, царящие в нем законы стали определять ее поступки. Корнель убедил Шарлотту, что величие и благородство не передаются по наследству, а зависят от личных качеств человека, что помимо сословной и родовой гордости есть еще гордость за совершенный поступок.
Возможно, если бы мадемуазель Корде родилась мальчиком, она бы стала полководцем или революционным трибуном. «У нее никогда не просыпались сомнения, неуверенность. Приняв решение, она больше не сомневалась. Из нее наверняка получился бы прекрасный командир полка», — напишет впоследствии один из дальних родственников Шарлотты.
Но XVIII век не воспринимал женщину полноправной участницей общественной жизни, свобода позволялась в тени мужчины — мужа или любовника. Девушкам внушали, что жизнь — это борьба, и победить можно, только найдя себе супруга или хотя бы покровителя. Тем не менее образование, которое получали девушки, причем не только из аристократических слоев общества, пробуждало в них сознание собственного достоинства, стремление к независимости и решимость встать вровень с мужчиной.
Во все времена девушки влюблялись в благородных героев. Для Шарлотты герой не был ни мужчиной, ни женщиной; для нее он являлся живым воплощением долга. Похоже, ни в одной из пьес своего великого предка Шарлотта не заметила любовной интриги. Возможно, потому, что в трагедиях Корнеля любовь подчинялась общественным обязанностям. «Я из рода Эмилии и Цинны!» — гордо заявляла Шарлотта. Впрочем, эту фразу вполне могли приписать ей биографы. От персонажей Корнеля Шарлотта шагнула к героям Древней Греции и Древнего Рима: «Сравнительные жизнеописания» Плутарха на всю жизнь стали любимой книгой духовной дочери Корнеля.
В своих пристрастиях к героической патетике Шарлотта была не одинока. В столь же юном возрасте прониклась возвышенными принципами и ее старшая современница Мари Жанна Флипон, более известная как мадам Ролан
[12]. В девять лет Манон (так звали Мари Жанну дома) брала в церковь томик «Сравнительных жизнеописаний» и, не в силах оторваться, клала любимую книгу перед собой на пюпитр вместо молитвенника. О себе мадам Ролан писала, что Корнель сделал ее героиней, школа — христианкой и примерной супругой, а Плутарх — республиканкой. Если исключить из этой триады «примерную супругу», то же самое могла сказать о себе и мадемуазель Корде. Имена Шарлотты Корде и мадам Ролан часто ставят вместе, ибо в их духовном развитии много общего. Обе, по словам братьев Гонкуров, несли на своем ясном челе добродетели Древнего Рима, не проявляли слабости и не боялись смерти.
К «добродетельным римлянкам» можно причислить и уроженку Арраса (родного города вождя революции Робеспьера) Луизу де Керальо, первую женщину, выступившую в тревожные революционные дни на поприще издателя газеты. 13 августа 1789 года в Париже она основала скромную, как и большинство революционных изданий, газету «Журналь д'эта э дю ситуаен» (Journal d'Etat et du citoyen), выходившую раз в неделю и продержавшуюся почти полгода. Затем Луиза создала газету «Меркюр насиональ э этранже» (Mercure national et etranger), в которой в декабре 1790 года предложила заменить аристократическое «вы» демократичным «ты». Эта идея так понравилась обществу, что ее пожелали закрепить законодательно
[13].
Корнель, Плутарх, Руссо, Вольтер, аббат Рейналь — авторы, вдохновлявшие юных дев и молодых людей, пробуждавшие в них гражданские чувства, стремление обустроить мир согласно законам справедливости и порядка. В десятилетие, предшествовавшее революции, многие стали задумываться, не пора ли внести изменения в существующее государственное устройство, тем более что перед глазами был пример Англии, где произвол монарха ограничивал двухпалатный парламент. Но еще более просвещенные умы возбуждали образы Античности, воспринимавшейся во Франции XVIII столетия не столько как период древней истории, сколько как определенный образ мышления, миропонимания и даже бытия. Это мироощущение поддерживалось повсеместным изучением латыни и ораторов древности. Будущих юристов и полководцев учили держать речи, как в римском сенате, и постигать премудрости ведения Галльской войны, отчасти забывая, что большинству из них придется говорить в суде не о судьбах государства, а решать конкретные житейские вопросы, и на поле боя сражаться не с дикими германцами, а с вымуштрованными прусскими солдатами. Восхищение доблестями римлян стало во время революции неотъемлемой частью гражданского сознания.
На революцию, а особенно на период якобинской диктатуры, пришелся пик увлечения Античностью. К этому времени сформировался античный пантеон «хороших» — республиканцев, список которых возглавил Брут, и «плохих» — тиранов, олицетворением коих стал Цезарь. Определяющую роль в оценке деятелей Древней Греции и Древнего Рима во многом сыграли «Жизнеописания» Плутарха.
Плутарх напоминал политикам, что они обязаны воспитывать народ, и это напоминание воспринимали все партии. Апеллируя к гражданским доблестям древних, ораторы и журналисты оперировали не столько подлинной римской или греческой историей, сколько определенными представлениями о свободе, законности, республике и гражданине.
Идеальный гражданин античной республики был безукоризненно добродетелен, жил интересами государства, не замыкался в узком кругу и вместе с другими гражданами непосредственно осуществлял суверенное коллективное правление. Свобода для него мыслилась только вместе со своими согражданами, и ради этой коллективной свободы гражданин был готов пожертвовать личными интересами, гарантиями собственной безопасности и даже жизнью.