* * *
На сей раз Сезанн не поселяется на улице Ботрейи. Непоседливость его, кажется, еще больше возросла. Недовольный, брюзгливый, он меняет квартиру за квартирой, скитается с улицы Шеврёз на улицу Вожирар, с улицы Вожирар на улицу Нотр-Дам-де-Шан.
Золя наблюдает за другом. Не свернул ли он с верного пути? Сезанн постоянно жалуется, что ему трудно «воплотить» свои замыслы, сетует на «бессилие». Бессилие, увы, самое подходящее слово для данного случая. Муку Сезанна Золя ощущает, как свою собственную. Впрочем, его до слез трогает участь всех неудачников, ибо бывает ли в искусстве когда-нибудь известно, кто безумец
[75]. Сам он, снедаемый тоской, совсем не так уверен в своих силах, как можно думать, глядя на его показную неугомонность. Его самого снедает тоска. Только он свое беспокойство глушит, обуздывает мучительную тревогу и все шагает – вперед, вперед, вперед… Иногда он, конечно, решается дать Сезанну вскользь какой-нибудь совет, но подите втолкуйте что-либо такому упрямцу! Сезанну всегда и во всем чудится посягательство на его неприкосновенность: его хотят «закрючить».
А между тем кто-кто, а Сезанн должен был бы знать, какой тяжелый бой предстоит им. Мало ли нападок как раз в эти дни вызвал опубликованный в декабре роман Золя «Тереза Ракен» (первое название – «Брак по любви»). «Лужа грязи и крови, – пишет об этом произведении „Фигаро“. – Господин Золя… видит женщину в таких красках, в каких ее изображает г-н Мане: цвет грязи, чуть подкрашенный розовым». Но Сезанн, по-видимому, не желает прислушиваться к такого рода высказываниям. Он не старается сдерживать себя ни в своем поведении, ни в своих творческих поисках. Лишь тот, кто хочет закрыть себе путь к карьере и успеху, может вести себя так, как ведет он.
Сезанн и Солари хозяйничают сообща. Это два в одинаковой степени взбалмошных и беспечных существа. Они как нельзя лучше подходят друг к другу, тем более что милый Солари, истинный мечтатель, постоянно витающий в облаках, выполняет все причуды друга. Более сговорчивого человека не найти! Сезанн и Солари живут одним котлом, деньги, которые оба ежемесячно получают, пускаются ими на ветер в первые же дни. Сидя на мели, они перебиваются чем придется. Сезанну как-то прислали из Экса бутыль оливкового масла, для них это послужило большим подспорьем в голодную зиму 1867–1868 годов. Они «роскошествуют», макая ломтики хлеба в масло, и наедаются ими «до отвала»
[76].
К ближайшему Салону Солари готовит статую, названную им «Война за Независимость». Статуя изображает огромного роста негра (Солари лепил его с черного натурщика Сципиона из мастерской Сюиса), отбивающегося от своры собак. Как-то раз посмотреть на скульптуру Золя приводит к Сезанну и Солари Эдуара Мане. В мастерской более чем свежо. Солари разводит огонь. Под действием тепла глина размягчается; статуя, поддерживаемая лишь какими-то случайными подпорками, вроде палки от метлы и перекладинами от стульев, обрушивается. Что ж, ничего не поделаешь! Вместо негра, стоящего во весь рост – символ войны за Независимость, – статуя будет изображать просто спящего негра. «Эти реалисты еще и не то делают», – ликует Сезанн.
Несмотря на такое перевоплощение, статуя Солари принята в Салон. В этом году жюри проявляет максимум либерализма. Солари, Мане, Писсарро, Базиль, Ренуар, Моне, Сислей – все, все приняты, а Сезанна и на этот раз отклонили.
«Ничего, потомки воздадут им за меня сторицею!» – говорит он о членах жюри и заверяет своих друзей художников, которые вполне искренне или же просто из сердечного участия хвалят представленную им картину – по-видимому, второй вариант «Увертюры к „Тангейзеру“», – заверяет их в том, что его последние полотна еще лучше, и намного.
Оставляя в стороне собственные взгляды на живопись, не питая большого уважения к членам жюри, Золя не может, однако, не признаться самому себе, что постоянные неудачи Сезанна в конце концов начинают его как-то тревожить. При всей враждебности жюри, от которой постоянно страдают художники нового направления, оно все же, пусть с большими, пусть с меньшими трудностями, не сегодня, так завтра что-то у каждого из них принимает. Ныне все они, за исключением Сезанна, предстанут перед публикой. А между тем если жюри когда-либо и проявляло терпимость, то именно в этом году – сказалось облагораживающее влияние Добиньи.
В Салоне текущего года будет на тысячу триста семьдесят восемь экспонатов больше, чем в прошлогоднем. Процент отклоненных работ незначителен. По словам критика Кастаньяри, завсегдатая кафе Гербуа, «двери были открыты почти для всех, кто только представил свои работы»
[77]. Такое сплошное признание, пожалуй, свидетельствует о несомненном успехе новой школы, не так ли? Однако граф де Ньюверкерке, видимо, не сменил гнев на милость и рассматривает Салон 1868 года как «Салон впервые выставляющихся». Салон этот – торжество Мане и новой живописи, торжество Золя, который вправе не только радоваться тому, что помог победе, но и тому, что будет вместе с художниками, которых он поддержал, представлен в Салоне портретом, написанным добрым его другом Эдуаром Мане. Все это настолько очевидно, что новая газета «Л’Эвенман иллюстре» просит Золя сделать обзор Салона.
К сожалению, этот обзор несколько обманул надежды художников. По своей ли воле или под нажимом, но Золя обошел молчанием тех художников, чьи работы его «раздражают». Он главным образом отметил, кадя направо и налево, удачу своих друзей. «Полный успех Эдуара Мане, – особенно подчеркнул он, – превзошел мои самые смелые мечты, настолько он стремителен и весом». Но этим статьям не хватало остроты резких нападок, горячего, волнующего пафоса утверждения. В них не было ни увлеченности, ни глубоких обобщений его прежних статей.
2 мая у Золя вышла первая статья этой серии, а 16 июня – последняя, содержащая похвалу Солари. К этому времени исполнилось уже три недели, как Сезанн сбежал из Парижа в Экс.
* * *
Белесая от света долина зажата между сиреневыми холмами. Почти безлюдье. Лишь временами появляются какие-то крохотные силуэты и медленно движутся по дорогам среди полей и виноградников. Ни малейшего шума, только непрерывный стрекот цикад да минутами легкий шелест серебристой листвы олив, колеблемых ветром. Солнце, тишина, одиночество. Сезанн в Жа де Буффане, работает.
Он работает, совершенно забывая о времени. Когда ему случается писать кому-нибудь из друзей, он датирует свои письма приблизительно и неопределенно: «примерно первые дни июня», «понедельник вечером». Большая пустота образовалась вокруг него. Видится ли он с кем-нибудь, кроме Мариона и реже Алексиса, чьи домашние неурядицы (Алексис помышляет сбежать в Париж, не дожидаясь отцовского разрешения) хоть как-то развлекают его? Изредка вечером он отваживается выйти на Бульвар, но, по правде говоря, без особого желания повстречать там кого бы то ни было из знакомых. Несмотря на свои провалы в Салоне – весьма сомнительно, чтобы Экс не был о них осведомлен, – Сезанн, всегда такой «беспощадный к плохим живописцам»
[78], питает одно только презрение к местным художникам, включая и Жибера. «Все они пыжатся как индюки», – говорит он. Если Сезанн не работает в Жа, то бродит в одиночестве по полям, ходит к Инфернетским ущельям предаваться размышлениям у плотины или к подножию горы Сент-Виктуар. Бывают дни, когда, загулявшись, он с наступлением темноты спохватывается, что отошел довольно далеко от Экса. Не беда! Он попросится на ночлег к кому-нибудь из окрестных жителей и выспится на сене.