Отто фон Бисмарк. Фотография.
Меньше всех интересуется ею Сезанн. Он пишет. Никогда еще Эстак, его огромный, отливающий зеркальным блеском залив, его возвышающееся амфитеатром полукружие холмов не казались ему столь прекрасными. Вдали за золотисто-сизой дымкой марева раскинулся Марсель – порт, мол с его лесом мачт, небольшой пригорок, увенчанный храмом Нотр-Дам-де-ла-Гард, вырисовывающийся на корявом фоне массива Марсейвейра. Поближе, на переднем плане, у подножия каменистых отрогов, среди краснозема дымят кирпичные заводы Сен-Анри. В Эстаке, начиная от самого побережья, улицы, а с ними и расположенные вдоль них ярусы домов крутой спиралью уходят вверх, туда, в хаос, где нагроможденные друг на друга скалы, ослепительно белые на ярком свету, инкрустированы мерцающими изумрудами сосен. Позади одни лишь кручи, ущелья, словно выдолбленные в толще известняка, волны обрывистых, пересеченных оврагами холмов, изредка то там, то сям попадается одинокий домик, затерянный в этой огненной пустыне. Впереди расстилается спокойное, словно озеро, море, разбросанные по нему острова в ослепительно ярком блеске солнца кажутся обрывками туманных видений.
Мир, покой.
Поль Сезанн. Марсельский залив. Вид с Эстака.
Сезанн пишет. Он работает на пленере и, чтобы воссоздать то, что открывается его взору, силится уйти от самого себя, присматривается к различию тонов и планов, умеряет, вернее, старается умерить свой внутренний жар. Среди скал, в безграничном покое моря и неба, Сезанн пишет.
Вести о войне до него доходят, как смутный шум. 2 сентября в битве при Седане Наполеон III во главе восьмидесятитрехтысячной армии капитулировал. Через три дня в Париже была провозглашена республика. В Эксе в тот же вечер, едва пробило десять часов, республиканцы вторглись в ратушу, разорвали портреты деятелей режима, отошедшего в вечность, объявили весь муниципалитет отрешенным от власти, избрали без голосования других городских советников, в число которых попали не только Луи-Огюст, но и Байль, и Валабрег – они тоже бежали из Парижа, – и Виктор Лейде, в прошлом соученик Сезанна, а ныне оптовый торговец оливковым маслом.
Вот так сюрприз! В Эстак нагрянул Золя с матерью и Габриэль. Он ищет в Провансе убежища для обеих женщин. Прусские войска идут на Париж. Габриэль вне себя от страха. Она была «так напугана»
[88], что 7-го числа Золя, до крайности взвинченный, поспешил оставить столицу. Дела его застопорились. В июне в «Ле Сьекль» начала выходить «Карьера Ругонов». Оккупация прервала печатание этого романа.
По той же причине приостановилось редактирование второго тома «Ругон-Маккаров» – «Добыча». У Золя уже не лежит душа к работе; события глубоко удручают его. «Эта ужасная война, – говорит он, – выбила у меня из рук перо». Месяц тому назад, 5 августа, в газете «Ла Трибюн» вышла его статья «Да здравствует Франция!», в которой он с огромным воодушевлением, с великолепным презрением к опасности высказал свою ненависть к империи; его привлекли к ответственности: к счастью, империя была при последнем издыхании. Что ж, падение империи – это ли не логический конец, которым можно будет, пожалуй, завершить цикл «Ругон-Маккаров»? Золя в этом не сомневается, по всякому поводу он твердит Сезанну: «Наступает наше царство!»
Поль Сезанн. Море в Эстаке.
А пока он без дела топчется вокруг Сезанна, который по-прежнему равнодушен ко всему происходящему и пишет, продолжает как ни в чем не бывало писать. Благоухание цветущих холмов примешивается к запаху моря. Когда на смену палящему послеполуденному зною на залив опускаются вечерние тени, первозданная тишина охватывает эти богом спасаемые места. Скользя по глади вод, в гавань входят рыбачьи лодки.
Теперь, когда мать и Габриэль в безопасности, Золя, доведенный до отчаяния безденежьем и вынужденным бездействием, был бы не прочь вернуться в Париж. События опережают его: 17 сентября началась осада Парижа. И вот, оставив Сезанна в его мирном Эстаке, Золя уезжает в Марсель и поселяется там на улице Аксо, 15. Договорившись с Арно, издателем газеты «Мессаже де Прованс», где в свое время печатались «Марсельские тайны», Золя в компании с Мариусом Ру, тоже эвакуировавшимся на юг, начинает выпускать ежедневный листок «Ла Марсейэз» стоимостью в пять сантимов; Валабрег собирается поставлять ему статьи.
Правительство решило вести борьбу не на жизнь, а на смерть. Призвав под ружье полмиллиона человек, Париж сопротивляется. 7 октября Гамбетта на воздушном шаре покидает столицу, чтобы организовать в провинции национальную оборону и, создав там новые армии, бросить их против пруссаков.
Альфонс де Невиль. Последние патроны.
Несмотря на то что 27 октября Базен в Меце капитулировал – в плен сдались сто семьдесят три тысячи человек, – бои идут повсюду. Дерутся на Луаре, дерутся вокруг Парижа, дерутся на севере, дерутся на западе. Все муниципальные советы, даже экский, бросают волнующий клич: «Восстанем, граждане, и все, как один, ринемся вперед, на врага!»
Однако Мариус Ру не скрывает от Золя, что в этих витиеватых призывах больше кривляния, чем истинной жажды подвига. В комиссии по переписи, задавшейся целью создать национальную гвардию, заседают Байль и Валабрег. Принимать всерьез их деятельность – последняя нелепость, как говорит Ру: «Вперед! Нечего сказать, хороши голубчики!» Луи-Огюст и подавно относится к своим обязанностям без особого рвения. Почти на всех заседаниях совета против его имени делают пометку: «отсутствует по неизвестной причине», что не мешает его жене состоять в дамах-патронессах международного общества помощи раненым.
Леон Гамбетта в 1870 г. Гравюра.
18 ноября принесло Сезанну важную весть. Муниципалитет Экса, приступив к переизбранию членов комиссии по школе рисования, торжественно избрал его 15 голосами из 20 (большего числа голосов никто не получил). Важная весть? Нет, похоже, что это избрание трогает Сезанна не больше, чем происходящие вокруг события. Он удостаивает комиссию своим присутствием не чаще, чем его отец заседания совета.
Где бы ни был Сезанн, в Эстаке или в Эксе, он все так же невозмутимо продолжает работать, не думая ни о чем другом. Когда погода оставляет желать лучшего, он прилежно занимается каким-нибудь портретом или пишет отмеченные налетом модернизма сцены со многими персонажами, вдохновляясь картинками из журналов мод, которые просматривают Гортензия и его сестры. Достаточно этих жалких картинок, чтобы воображение его заработало. По правде говоря, пришпоривать воображение ему нет никакой необходимости. «Я не нуждаюсь в возбуждающих средствах, – заявляет он, – я сам себя подстегиваю». Теперь Сезанн пишет свои портреты с такой же объективностью, как и свои натюрморты; впрочем, его глаз художника видит в живой модели ту же объективную тему изображения: в этом смысле лицо стоит яблока; ибо лицо и яблоко дают одинаковую возможность проникновения в тайны природы.