«Жизнь в Жа де Буффане, – пишет Сезанн своему другу Золя, – не очень-то веселая». Сестра Роза с мужем никак не решается уехать, их младенец пищит. Отец выслеживает Сезанна, вторая сестра, Мария – эта святоша с каждым днем становится религиознее, – пристает к нему, требуя, чтобы он упорядочил свои семейные дела. «Женись на ней, женись наконец!» – не перестает твердить Мария, заводя разговор о Гортензии. Сезанн злится, на долгие дни исчезает из дому. Впрочем, ему везде плохо. Нет полотен более продуманных, подчиненных системе и равновесию, чем его полотна, но нет человека более неуравновешенного, чем человек, создающий их.
Скитания приводят Сезанна в Марсель. Там, за церковью Реформистов, поднявшись по крутому склону бульвара Девилье, Сезанн останавливается у старого дома, взбирается по лестнице и, толкнув дверь, не обращая внимания на страшный беспорядок, входит не то в комнату, не то в мастерскую, чтобы обнять художника, стоящего с кистью в руке за мольбертом. Художник этот, с которым Сезанна связывает горячая дружба, – собрат по неуспеху, человек тоже всеми осмеянный и презираемый – Адольф Монтичелли. Он старше Сезанна на пятнадцать лет, ему скоро минет шестьдесят
[121]. Хотя Монтичелли слегка располнел, он все еще сохраняет осанку; несмотря на короткие ноги, он довольно высокий, у него ясный взгляд, огромный лоб, крепкая шея и великолепная рыжевато-золотистая борода; его неторопливые, размеренные движения не лишены величавости. До 1870 года Монтичелли жил в Париже, затем вернулся в Марсель и с тех пор больше не покидал родного города. В свое время художник отдал дань дендизму.
Белоснежные воротничок и манжеты, бархатное пальто, жемчужно-серые перчатки, трость с золотым набалдашником, можно сказать, «персонаж Тициана, покинувший раму»
[122]. Теперь Монтичелли презирает столь легкий успех; он давно перестал обращать внимание на свой костюм. Но, стремясь, как всегда, производить впечатление, преувеличивая врожденную склонность ко всему причудливому, он подчеркивает необычность своих манер, туманность речей, уснащенных «заранее продуманными нелепостями»
[123]. Он все такой же, каким был всегда, – важный барин, любящий наслаждения, роскошь, великолепие. Доходы его ничтожны. Но ему достаточно собственного воображения. Этот бедняк превратил жизнь в чудесную грезу. Под его кистью воскресают венецианские празднества, галантные сцены Ватто. Художник наслаждается самыми красивыми женщинами, помещает их на своих полотнах в глубине тенистых, полных таинственности парков, украшает золотом, геммами, страусовыми перьями и парчой. В те вечера, когда Монтичелли слушает музыку (он обожает оперу и цыганские хоры), он, взбудораженный, почти невменяемый от только что услышанного, торопливо возвращается в свою мансарду, «зажигает все светильники, какие только может у себя найти», и работает, «пока хватает сил»
[124].
Адольф Монтичелли. Закат.
Ослепительно яркими, насыщенными красками пишет он свои пейзажи, букеты цветов, портреты, маскарадные сцены. «Я позволяю себе роскошь, – говорит он, – разбрасывать по холсту красочные пятна: густой желтый, бархатный черный доставляют мне неизъяснимую радость». Монтичелли существует тем, что продает свои картины, но никогда не стал бы торговаться – это ниже его достоинства. Успех его не интересует. В противоположность Сезанну на него не действуют ни насмешки, ни порицание. А может быть, исполненный внутреннего достоинства, делает вид, что это ему безразлично. «Мои картины люди будут смотреть через пятьдесят лет», – с гордостью говорит он. Однажды кто-то посоветовал ему послать свои полотна в Салон. «В Салон? Какой Салон?» – «Помилуйте, – ответили ему, – ведь не можете вы не знать о том, что Париж ежегодно приглашает художников всего мира на этот большой праздник искусства». В ответ Монтичелли задумчиво: «Выставлять картины! Забавно! Я знаю, что устраивают выставки животных. Я видел на них великолепных откормленных волов. Но картины… Оля-ля!» – И, тряся рыжей бородой, заливисто хохочет. Вельможа!
Сезанн опускает на пол свой дорожный мешок, рабочие принадлежности, садится на один из двух стульев этой убогой комнаты. Красная занавеска на единственном окне наполняет комнату розоватым отсветом. «Хм, – усмехается Монтичелли, указывая на стоящее на мольберте полотно, – очередная чепуховина
[125], чтобы завтра пообедать. Куда вы направляетесь, Сезанн?» И Сезанн рассказывает Монтичелли о своих намерениях. Нередко художники уходят вдвоем на мотивы. Однажды они целый месяц бродили с мешком за плечами по холмам между Марселем и Эксом. Пока Монтичелли делает набросок, Сезанн, которого дорожные приключения настроили на поэтический лад, читает вслух что-нибудь из Апулея или Вергилия
[126]. Сезанн убежден, что Монтичелли, этот алхимик цвета, с ошеломляющей быстротой создающий картину за картиной, почти рельефные по фактуре и одновременно напоминающие блестящие эмали, владеет «только ему одному известным секретом растирания красок»
[127]. Вот почему Сезанн никогда не устает смотреть, как Монтичелли работает.
Монтичелли – какой «temmperammennte»! Ученик Делакруа, романтик, барочный художник, он со сладострастием отдается своему бурному воображению. Сезанн узнает себя в этом человеке. Их натуры где-то в глубине схожи между собой; Сезанн обуздал свою натуру, подчинил ее законам искусства, в котором хочет следовать классикам, но в художнике все бурлит, возмущается, и, порой взрываясь, он привносит в тщательно обдуманные полотна неожиданный акцент: нарядность в присущую им аскетическую строгость и те досадные «промахи», которые составляют мучительную драму его творческой жизни. «Я вижу, что планы набегают один на другой, и иногда отвесные линии мне кажутся падающими». Борьба между темпераментом и разумом никогда не проходит безболезненно. Сезанн восхищается невозмутимостью Монтичелли, завидует его счастливому дару довольствоваться тем, что тебе отпущено, и не желать невозможного.
* * *
В марте Роза с мужем покидают Жа де Буффан. «Думаю, – пишет Сезанн Золя, – что из-за моих воплей они нынешним летом сюда не вернутся. Каково-то нашей матери», – меланхолически заключает он.
Спустя некоторое время после их отъезда Сезанн и сам уезжает в Эстак к Гортензии. Там снимает «маленький домик с садом… над самой пристанью», в том месте, которое называется кварталом Замка. Этот замок Бови – любопытная постройка, напоминающая вытянутый в длину большой доходный дом с деревянной балюстрадой на конце. Сезанн живет «у подножия холма». За домом высятся поросшие соснами крутые скалы. Впереди открывается вид на огромную, усеянную островками марсельскую бухту, которую вдали замыкает горная цепь Марсейвейр.