Теперь Бригитта в израильской тюрьме, но подробности операции все равно разглашать нельзя, предупредили меня. Власти Кении согласились сотрудничать с израильтянами, но вовсе не хотели волнений среди кенийских мусульман. А израильтяне не хотели компрометировать свои источники и усложнять жизнь ценному союзнику. Поэтому повидать Бригитту мне позволили при условии, что я не буду писать о ней, пока израильтяне не разрешат. А поскольку они до сих пор даже семье Бригитты и германским властям не сообщили о ее местонахождении, ждать, вероятно, предстояло долго. Но меня это не слишком беспокоило. Я хотел показать моей вымышленной Чарли, какие люди окружали бы ее, сумей она внедриться в палестино-западногерманскую террористическую ячейку, ведь к этому Чарли и готовили. И если мне повезет, именно у Бригитты Чарли возьмет первые уроки теории и практики террора.
— Бригитта что-нибудь говорит? — спрашиваю я у полковника.
— Может быть.
— О своих мотивах?
— Может быть.
Лучше сами спросите. Отлично. Я могу и сам. И наверное, даже хочу завязать с Бригиттой дружбу, пусть лживую и мимолетную. Я покинул Германию за шесть лет до эпохи расцвета «Фракции Красной армии» Ульрики Майнхоф, однако причины появления такой организации были мне вполне понятны, и я даже отчасти соглашался с ее идеями — не соглашался с методами. Вот в чем, но только в этом, я схож с представителями тех обширных слоев немецкого среднего класса, которые втайне обеспечили группе Баадера — Майнхоф поддержку, в том числе финансовую. И мне противно, что бывшие высокопоставленные нацисты везде — во власти, в судах, в полиции, в промышленной и банковской сфере и в церквях, и что немецкие родители отказываются говорить о нацистском прошлом с собственными детьми, и что западногерманское правительство в угоду американцам поддерживает политику холодной войны в самых отвратительных ее проявлениях. А если упомянутых моих заслуг Бригитте будет недостаточно, так разве я не ездил по палестинским лагерям и госпиталям, не видел страданий, не слышал плача? Ведь всего этого, вместе взятого, несомненно, хватит, чтобы немка-радикалка двадцати лет открылась мне, пусть ненадолго?
Тюрьмы воздействуют на меня самым неприятным образом. Не дает покоя неотступный образ моего отца — заключенного. Я представлял его себе во множестве тюрем, где он и не сидел, представлял всегда одинаково, как этот крепкий, властный, неуемный мужчина с эйнштейновским лбом ходит по камере туда-сюда и заявляет о своей невиновности. В молодости, когда меня посылали в тюрьму на допрос, приходилось брать себя в руки — я боялся, что, как только захлопнется за спиной железная дверь, узники, которых я пришел допросить, начнут надо мной насмехаться.
Внутреннего двора на вилле Бригитты не было, или я его не запомнил. У ворот нас остановили, пристально рассмотрели и пропустили. Молодой полковник повел меня вверх по наружной лестнице и кому-то прокричал приветствие на иврите. Тюрьмой руководила майор Кауфман. Даже не знаю, правда ли ее так звали или это я нарек. Когда я служил офицером военной разведки в Австрии, сержант Кауфман заведовал городской тюрьмой Граца, где мы держали своих подозреваемых. Но я отчетливо помню, что на форменной рубашке — удивительно безупречной, над левым нагрудным карманом, начальница тюрьмы носила белую нашивку с именем, что она была майором армии лет пятидесяти или около того, женщиной крепкой, однако не полной, с яркими карими глазами и страдальческой, но доброй улыбкой.
* * *
Мы с майором Кауфман говорили по-английски. Я и с полковником говорил по-английски, и поскольку иврит не знаю, на английском, мы, само собой, и продолжили общаться. Так вы приехали повидать Бригитту, говорит майор, а я говорю: да, и я прекрасно понимаю, что это редкая привилегия, и очень благодарен, и, может быть, о чем-то я не должен с ней говорить или, наоборот, должен? И объясняю майору Кауфман то, чего не объяснил полковнику: я не журналист, а писатель и приехал изучить историю вопроса, и поклялся не писать и не рассказывать о сегодняшней встрече без согласия израильтян. В ответ на мои слова она вежливо улыбается, говорит «конечно» и спрашивает, предпочитаю я чай или кофе, и я говорю: кофе.
— С Бригиттой в последнее время нелегко, — предупреждает меня майор, обдумывая свои слова, будто доктор, сообщающий о состоянии пациента. — Поначалу она соглашалась. А теперь, в последние недели, — майор чуть слышно вздыхает, — не соглашается.
Я вообще не понимаю, как можно согласиться с лишением свободы, поэтому молчу.
— Она побеседует с вами, а может, не будет. Не знаю. Сначала она говорила «нет», теперь говорит «да». Не может решить. Попросить ее привести?
И майор просит привести Бригитту — говорит на иврите по рации. Мы ждем, и ждем долго. Майор Кауфман улыбается мне, я улыбаюсь ей в ответ. И уже гадаю, не передумала ли Бригитта снова, но тут слышу, как к внутренней двери подходят несколько человек, на мгновение представляю, что сейчас появится обезумевшая, растрепанная девушка в наручниках, которую привели насильно, по моему желанию, и мне становится тошно. Дверь отворяется с той стороны, и в комнату входит высокая молодая женщина в тюремной робе, украшенной туго затянутым поясом, в сопровождении двух миниатюрных надзирательниц — они стоят справа и слева и придерживают Бригитту за руки. Ее длинные светлые волосы распущены и причесаны. И даже роба ей к лицу. Надзирательницы отпускают Бригитту, она подходит ближе, делает шутливый книксен и, как благовоспитанная хозяйская дочь, протягивает мне руку.
— С кем имею честь? — учтиво интересуется она по-немецки, и я слышу, как повторяю ей, тоже по-немецки, то, что уже сказал майору Кауфман по-английски: я такой-то, писатель, и приехал кое в чем разобраться. Бригитта ничего не отвечает, только смотрит на меня, пока майор Кауфман, сидящая на стуле в углу, не говорит ей участливо на своем безупречном английском:
— Можешь сесть, Бригитта.
И та садится, прямая и чопорная, словно послушная немецкая школьница, которой Бригитта, видно, сегодня решила побыть. Я думал для начала обменяться с ней парой общих фраз, но ни одной на ум не пришло. Поэтому сразу перешел к делу — задал пару неуклюжих вопросов типа «Сожалеете ли вы сейчас, по прошествии времени, о том, что сделали, Бригитта?» и «Как вы вообще встали на путь радикализма?». Ни на один из этих вопросов отвечать она не собирается, а только сидит неподвижно, положив ладони плашмя на стол, и внимательно смотрит на меня в замешательстве и в то же время презрительно.
Майор Кауфман приходит мне на помощь:
— Может быть, расскажешь ему, как вступила в группировку, Бригитта? — говорит она, прямо как директриса английской школы, только с иностранным акцентом.
Бригитта, кажется, не слышит. Она разглядывает меня с головы до ног, методично и едва ли не надменно. Осмотр окончен, и в ее лице читается все, что мне нужно знать: я всего лишь очередной невежественный прихвостень репрессивного буржуазного режима, турист, интересующийся террором, и лишь наполовину человек — в лучшем случае. Так зачем ей со мной возиться? Однако она возится. Говорит, что расскажет коротко о своей миссии, не ради меня, но ради себя. С точки зрения философии я, пожалуй, коммунистка, признает она, если объективно оценивать, но не то чтобы в советском духе. Впрочем, я предпочитаю думать, что не ограничена рамками какого-то одного учения. Моя миссия — разбудить буржуазное общество, ярчайшими представителями которого я считаю своих родителей. Отец вроде бы понемногу прозревает, мать не прозрела до сих пор. Западная Германия — нацистская страна, где у власти стоят буржуи-фашисты, еще те, времен Аушвица. А пролетарии просто берут с них пример.