— Мо любит доводить людей до крайности, — предупредил меня один добрый человек, да слишком поздно. Но подтекст я понял: в компании Мо военный турист получает желаемое.
* * *
Звонок с другой планеты разбудил меня в ту самую ночь? Может, и нет, а следовало бы. Но это точно произошло в начале моего бейрутского периода, ведь только человеку, впервые поселившемуся в «Коммодоре», хватило бы ума согласиться совершенно бесплатно переехать в лучший номер — люкс для новобрачных — на верхнем этаже отеля, который по какой-то загадочной причине пустовал. В 1981-м бейрутский ночной оркестр, конечно, был еще не тот, что в последующие годы, но уже производил впечатление. Обычно концерт начинался около десяти вечера, а после полуночи достигал кульминации. Переселившиеся на верхний этаж гости имели возможность насладиться представлением сполна: в небе что-то вспыхивало, будто занимался рассвет, грохот артиллерийских орудий то приближался, то удалялся — только как различить? — трещали автоматы, а потом наступала красноречивая тишина. И человеку неподготовленному казалось, что все эти звуки доносятся из соседней комнаты.
В моем номере звонил телефон. Вообще-то мне полагалось лежать под кроватью, но теперь я сидел на ней, выпрямившись и прижав трубку к уху.
— Джон?
Джон? Я? Так ко мне обращаются редко и очень немногие, в основном журналисты, которые меня не знают. Ну я и говорю: да, а кто это? В ответ мой собеседник разражается бранью. Вернее, собеседница — она американка и чем-то рассержена.
— Ты еще, черт тебя дери, спрашиваешь, кто это? Не прикидывайся, что не узнаешь, блин, мой голос! Ты грязная британская скотина, понял? Слабак и врун… Не перебивай меня, мать твою, ясно? — гневно обрывает она меня, когда я начинаю протестовать. — И прекрати мне лапшу вешать и говорить таким равнодушным тоном, будто мы чаи распиваем в Букингемском дворце, чтоб ему провалиться! Я на тебя надеялась, ясно? Это называется доверием. Нет, ты, блин, послушай. Я иду к долбаному парикмахеру. Складываю шмотки в симпатичную сумочку. Стою на тротуаре, как шлюха, и жду тебя два распроклятых часа. Извожусь, думаю, ты уже мертвый лежишь в канаве, а ты где? В постели, твою мать! — Она сбавляет тон, ошеломленная внезапной догадкой. — Ты что там, с другой в постели? Если так… Молчать! Не смей разговаривать со мной таким противным голоском, ты, скотина британская!
Не сразу, ох не сразу мне удается ее разубедить. Я объясняю ей, что это не тот Джон, что я в общем-то и не Джон совсем, а Дэвид (пауза, бойкая перестрелка), а тот Джон, настоящий Джон, кто бы он там ни был, вероятно, выехал (и снова: бах! бах!), потому что руководство отеля предложило мне этот прекрасный номер совершенно бесплатно сегодня днем. И мне жаль, говорю, правда жаль, что ей пришлось пережить такое унижение, из кожи вон лезть ради недостойного мужчины. И я правда понимаю, как она расстроена, — ведь в этот момент я уже чувствую благодарность, потому что могу говорить с другим человеческим существом вместо того, чтобы умирать в одиночестве под кроватью в любезно предоставленном мне гостиничном номере. И как неприятно, наверное, было стоять там вот так, продолжаю я великодушно, ведь теперь ее проблема — моя проблема, и я уже очень хочу с этой женщиной подружиться. И может, у настоящего Джона была очень даже веская причина, чтобы не прийти, предполагаю я, ведь, в конце-то концов, в этом городе всякое может случиться и в любой момент, разве не так? И снова: бах! бах!
А она говорит: может, Дэвид, как пить дать может, а кстати, почему у тебя два имени? Я и об этом ей рассказываю и спрашиваю, откуда она звонит, а она отвечает, что из бара в подвале и что ее Джон — тоже писатель из Великобритании — ну разве не мистика? — а ее зовут Дженни — или Джинни, или Пенни — не уверен, что расслышал правильно, ведь снаружи такой грохот. И почему бы мне не спуститься в бар и не выпить с ней?
Я говорю, лукавя: а как же настоящий Джон?
А она отвечает: да пошел он, этот Джон, ничего с ним не случится, никогда не случается.
Все лучше, чем лежать под кроватью или на кровати под обстрелом. К тому же голос у нее очень даже приятный, когда спокойный. К тому же я одинок и напуган. Да и вообще нет ни одной убедительной причины ей отказать. Я одеваюсь и спускаюсь вниз. Иду пешком по лестнице, поскольку не люблю лифты да еще начинаю сомневаться насчет своих истинных мотивов и хочу потянуть время. И когда прихожу наконец в бар, там уже нет никого, кроме двух пьяных французов — торговцев оружием, бармена и старого попугая (полагаю, самца, хотя почем знать), который продолжает оттачивать баллистические звуковые эффекты.
* * *
Вернувшись в Англию, я твердо решил, что «Маленькую барабанщицу» нужно экранизировать. Главную героиню, конечно, сыграет моя сестра Шарлотта, ведь это она была прототипом Чарли. «Уорнер Бразерс» выкупает права, подписывает контракт с Джорджем Роем Хиллом — режиссером, который прославился фильмом «Бутч Кэссиди и Сандэнс Кид». Я предлагаю Шарлотту на роль. Хилл в восторге, он встречается с Шарлоттой, остается ею доволен. Он поговорит с киностудией. Однако роль достается Дайан Китон, что, в общем, тоже неплохо. Позже Джордж — а он, как известно, слов не выбирал — скажет:
— Дэвид, я испохабил твой фильм.
Глава 17
Советский рыцарь гибнет в своих доспехах
Я был в России всего два раза: в 1987-м, когда благодаря Михаилу Горбачеву Советский Союз доживал последние дни и все это понимали, кроме ЦРУ; и еще спустя шесть лет, в 1993-м — к тому времени в распавшемся государстве воцарился криминальный капитализм, страна обезумела и превратилась в Дикий Восток. И эту новую, неистовую Россию мне тоже очень хотелось увидеть. Получается, что я захватил начало и конец периода величайших социальных потрясений в русской истории со времен Октябрьской революции. Эта трансформация — беспрецедентный случай — была, можно сказать, бескровной, по российским меркам, если не считать парочки государственных переворотов да нескольких тысяч жертв заказных и политических убийств, гангстерских разборок, пыток и вымогательства.
В течение двадцати пяти лет, предшествовавших моему первому визиту, мы с Россией не особенно дружили. После того как вышел «Шпион, пришедший с холода», советские литературные критики принялись меня обличать: во-первых, я, как они выражались, возвеличил шпионов и сделал их героями (можно подумать, в Советском Союзе не занимались, и весьма искусно, тем же самым); а во-вторых, давая правильное представление о холодной войне, приходил, однако, к неверным выводам — такое обвинение вообще невозможно опровергнуть логически. Но тогда мы говорили не языком логики, а языком пропаганды. Из траншей советской «Литературной газеты», контролируемой КГБ, и журнала «Инкаунтер», контролируемого ЦРУ, мы послушно забрасывали друг друга гранатами, понимая бесплодность словесной идеологической войны, в которой не будет победителей. Неудивительно поэтому, что, отправившись в 1987-м с вынужденным визитом в советское посольство на Кенсингтон-Пэлес-Гарденз, к атташе по вопросам культуры, чтобы получить визу, я должен был услышать от него не слишком любезное замечание: мол, если пускать меня, тогда уж и всех пускать.