Неудивительно и остальное: что через месяц в московском аэропорту Шереметьево, куда я прибыл как гость советского Союза писателей (приглашение, по-видимому, удалось оформить в обход КГБ через нашего посла и жену Михаила Горбачева Раису), юноша в стеклянной будке с каменным лицом и пурпурными погонами усомнился в подлинности моего паспорта; что мой чемодан исчез на двое суток при загадочных обстоятельствах, а потом необъяснимым образом появился в моем гостиничном номере, и все мои костюмы были свернуты комом; что этот самый номер в унылой гостинице «Минск» демонстративно переворачивали вверх дном всякий раз, когда я выходил хоть на пару часов — рылись в шкафу, бумаги вываливали кучей на стол; или что КГБ приставил ко мне двух соглядатаев — грузных мужчин средних лет (я прозвал их Маттский и Джеффский
[24]) — и те следовали за мной по пятам на расстоянии двух метров, когда я осмеливался выйти один.
И слава богу, что следовали. После бурного вечера в доме журналиста-диссидента Аркадия Ваксберга, который отключился и заснул на полу в своей гостиной, я оказался совершенно один посреди какой-то неизвестной улицы в кромешной тьме — ни луны, ни признаков рассвета, ни огней, чтоб понять, где центр города и куда идти. И ни слова по-русски я не знаю, чтоб посоветоваться с прохожими, если бы, они, конечно, были, только их не было. Но тут я, к счастью, разглядел на скамейке в сквере силуэты моих верных соглядатаев — они сидели, привалившись друг к другу, и, надо думать, дремали по очереди.
— Вы говорите по-английски?
Нет.
— По-французски?
Нет.
— По-немецки?
Нет.
— Я такой пьяный, — улыбаюсь, как идиот, и вяло кручу правой рукой у правого уха. — Гостиница «Минск» — о’кей? «Минск» знаете? Вместе пойдем?
Расставляю локти в стороны, демонстрируя покорность и братские чувства.
Выстроившись в ряд, мы медленным маршем движемся по обсаженному деревьями бульвару, по пустынным улицам к этому жуткому «Минску». Я предпочитаю жить со всеми удобствами и хотел поселиться в одной из немногочисленных валютных гостиниц, работавших тогда в Москве, но русские об этом и слышать не хотели. Я должен остановиться в «Минске», в ВИП-люксе на верхнем этаже, где круглосуточно работают допотопные подслушивающие устройства, а в коридоре несет вахту консьержка.
Но соглядатаи тоже люди. Со временем я увидел, что Маттский и Джеффский ребята безропотные, терпеливые и даже, можно сказать, обаятельные, и мне, вопреки всем законам, захотелось не бегать от них, а наоборот, сблизиться. Однажды вечером я ужинал в одном из первых в Москве кооперативных, то есть частных, ресторанов, со своим младшим братом Рупертом, который в те горячие деньки был шефом московского бюро газеты «Индепендент». Разница в возрасте у нас с Рупертом приличная, но в полумраке между нами можно уловить некоторое сходство, особенно после рюмки-другой. Руперт пригласил и других московских корреспондентов. Мы болтали, выпивали, а мои соглядатаи сидели за столиком в углу и ничем не могли утешиться. Растроганный их незавидной участью, я попросил официанта принести им бутылку водки, но смотрел при этом в другую сторону. А повернув голову, бутылки нигде не увидел, однако когда мы расходились, Маттский и Джеффский пошли провожать до дома не того брата.
* * *
Представить Россию того времени без водки — это все равно что представить скачки без лошадей. На той же неделе я отправился к своему московскому издателю. Одиннадцать утра. Его тесный кабинет под самой крышей завален Диккенсом, картонными коробками с неизвестным содержимым и кипами пожелтевших рукописей, перетянутых шпагатом. Я появляюсь в дверях, издатель вскакивает из-за стола с радостным воплем и прижимает меня к груди.
— У нас гласность! — кричит он. — У нас перестройка! Цензуре конец, друг мой! Теперь я буду издавать все твои книжки, сколько захочу: старые книжки, новые книжки, паршивые книжки — наплевать! Напишешь телефонный справочник? Я и его издам! Буду издавать все, кроме того, что понравилось бы этим паршивым ублюдкам из отдела цензуры!
В блаженном безразличии к недавно изданным горбачевским указам о борьбе с пьянством, он вытаскивает из ящика бутылку водки, срывает пробку, швыряет ее в корзину для мусора, и у меня обрывается сердце.
* * *
За мной следили, ходили по пятам, меня во всем подозревали, но в то же время встречали как почетного гостя советского правительства, и в зазеркальном мире, куда я попал, мне это казалось вполне логичным. Мою фотографию напечатали в «Известиях», и текст под ней мне понравился, по-королевски меня принимали и устроители этого визита — члены Союза писателей, чьи литературные таланты представлялись по большей части сомнительными, а в отдельных случаях оказывались попросту мифом.
Был там один великий поэт, его творчество состояло из объемного сборника стихов, опубликованного тридцать лет назад, но ходили слухи, что их написал другой поэт, расстрелянный при Сталине как заговорщик. Был древний старик с белой бородой и красными слезящимися глазами, который полвека провел в трудовых лагерях ГУЛАГа, но потом началась гласность, то есть открытость, и его реабилитировали. Он описал пережитое в дневнике и даже издал его — толстенный том. Сейчас эта книга в моей библиотеке — на русском, то есть прочесть ее я не могу. Были и писатели-акробаты, годами ходившие по канату цензуры, используя аллегории — зашифрованные послания тем, кто был достаточно проницателен, чтобы их разгадать. Что они напишут, раздумывал я, теперь, когда их выпустили на свободу? Станут ли новыми Толстыми и Лермонтовыми? Или они слишком долго думали из-за угла, и теперь уже не смогут высказываться напрямую?
На пикнике в писательском поселке Переделкино слишком усердные сторонники партийной линии выглядят уже слегка подлецами рядом с теми, кто, напротив, прославился как несогласный, и все потому, что наступила эпоха перестройки — политических и экономических реформ Горбачева. Одним из представителей последней группы (по его собственным словам) был Ян, захмелевший драматург, который все время настойчиво обнимал меня рукой за шею и заговорщицки шептал что-то на ухо.
Мы с Яном уже успели обсудить Пушкина, Чехова и Достоевского. Вернее, обсуждал Ян, а я слушал. Мы оба любили Джека Лондона. Вернее, Ян любил. А теперь он говорил вот о чем: чтобы и в самом деле понять, в какой глубокой заднице Россия оказалась при коммунистах, мне бы нужно было попробовать отправить подержанный холодильник из своей ленинградской квартиры бабушке в Новосибирск и посмотреть, далеко ли я продвинусь. Мы согласились, что результат этого эксперимента очень точно характеризовал бы степень развала Советского Союза, и от души посмеялись.
На следующее утро Ян позвонил мне в гостиницу «Минск».
— Не называйте мое имя. Вы ведь узнали меня по голосу?
Узнал.
— Вчера вечером я рассказал вам дрянной анекдот про бабушку, верно?