* * *
– Бедная матушка-Москва, весь фронт одевает-обувает! Мы Москвой не обижены! Больше все газеты смущают. Большевики правильно говорят, не хотят кровь проливать, смотрят за делом.
* * *
В вагонном воздухе – топором – три слова: буржуи, юнкера, кровососы.
* * *
– Чтоб им торговля была лучше!
* * *
– У нас молодая революция, а у них, во Франции, старая, лежалая.
* * *
– Что крестьянин, что князь – шкура одинакая! (Я, мысленно: шкура-то именно и нет!).
* * *
– А офицер, товарищи, первый подлец. Я считаю: он самого низкого образования.
* * *
Против меня, на лавке, спит унылый, тощий, благоразумный Викжель.
* * *
Бог, товарищи, первый революционер!
* * *
Вы москвичка, вероятно? У нас на юге таких типов нет! (Прапорщик из Керчи).
* * *
Спор о табаке.
«Барышня, а курят! Оно, конешно, все люди равны, только все же барышне курить не годится. И голос от того табаку грубеет, и запах изо рта мужской. Барышне конфетки надо сосать, духами прыскаться, чтоб дух нежный шел. А то кавалер с любезностями – прыг, а вы на него тем мужским духом – пых!
Мужеский пол мужского духа теперь не выносит. Как вы полагаете, а, барышня?»
Я: «Конечно, вы правы: привычка дурная!»
Другой солдат: «А я, то есть, товарищи, полагаю: женский пол тут ни при чем. Ведь в глотку тянешь, – а глотка у всех одинакая. Что табак, что хлеб. А кавалеры любить не будут, оно, может, и лучше, мало ли нашего брата зря хвостячит. Лю – бовь! Кобеля, а не любовь! А полюбит кто – за душу, со всяким духом примет, даже сам крутить будет. Правильно говорю, а, барышня?»
Я: «Правильно, – мне муж всегда папиросы крутит. А сам не курит». (Вру).
Мой защитник – другому: «Так они и не барышни вовсе! Вот, братец, маху дали! А что же у вас муж из студентов, что ль?»
Я, памятуя предостережения: «Нет, вообще так…»
Другой, поясняя: «Своим капиталом, значит, живут».
Мой защитник: «К нему, стало быть, едете?»
Я: «Нет, за детьми, он в Крыму остался».
– «Что ж, дача там своя в Крыму?»
Я, спокойно: «Да, и дом в Москве». (Дачу выдумала).
– Молчание.
Мой защитник: «А смелая вы, погляжу, мадамочка! Да разве теперь в эдаких вещах признаются? Да теперь кажный рад не только дом, что ли, деньги – себя собственными руками со страху в землю закопать!»
Я: «Зачем самому? Придет время – другие закопают. А впрочем, это и раньше было: самозакапыватели: сами себя живьем в землю закапывали – для спасения души. А теперь для спасения тела».
– Смеются, смеюсь и я.
Мой защитник: «А что ж, супруг-то ваш, не с простым народом, чай?»
Я: «Нет, он со всем народом».
– «Что-то не пойму».
Я: «Как Христос велел: ни бедного, мол, ни богатого: человеческая и во всех Христос».
Мой защитник, радостно: «То-то и оно! Неповинен ты в княжестве своем и неповинен ты в низости своей»… (с некоторым подозрением:)… «А вы, барышня, не большевичка будете?»
Другой: «Какая большевичка, когда у них дом свой!»
Первый: «Ты не скажи, много промеж них образованного классу, – и дворяне тоже, и купцы. В большевики-то все больше господа идут». (Вглядываясь, неуверенно:) «И волоса стриженые».
Я: «Это теперь мода такая»
[2].
Внезапно ввязывается, верней – взрывается –
матрос:
«И все это вы, товарищи, неверно рассуждаете, бессознательный элемент. Эти-то образованные, да дворяне, да юнкера проклятые всю Москву кровью залили! Кровососы! Сволочь!» (Ко мне:) «А вам, товарищ, совет: поменьше о Христах да дачах в Крыму вспоминать. Это время прошло».
Мой защитник, испуганно: «Да они по молодости… Да какие у них дачи, – так, должно, хибарка какая на трех ногах, вроде как у меня в деревне… (Примиряюще:) – Вот и полсапожки плохонькие»…
* * *
Об этом матросе. Непрерывная матерщина. Другие (большевик!) молчат. Я, наконец, кротко: «Почему вы так ругаетесь? Неужели вам самому приятно?»
Матрос: «А я, товарищ, не ругаюсь, – это у меня поговорка такая».
Солдаты грохочут.
Я, созерцательно: «Плохая поговорка».
* * *
Этот же матрос, у открытого окна в Орле, нежнейшим голосом: «Воздушок какой!»
* * *
Аля (4 года). – Марина, знаешь, у Пушкина не так сказано! У него сказано:
Пушки с пристани палят,
Кораблям пристать велят.
А надо:
Пушки – из дому палят!
(После восстания).
* * *
Молитва Али во время и с времен восстания:
«Спаси, Господи, и помилуй: Марину, Сережу, Ирину, Любу, Асю, Андрюшу, офицеров и не-офицеров, русских и не-русских, французских и не-французских, раненых и не-раненых, здоровых и не-здоровых – всех знакомых и не-знакомых».
* * *
Москва, октябрь – ноябрь 1917
Вольный проезд
Пречистенка, Институт Кавалерственной Дамы Черто́вой, ныне Отдел Изобразительных Искусств.
Клянусь Стиксом, что живи я полтораста лет назад, я непременно была бы Кавалерственной Дамой! (Нахожусь здесь за пропуском в Тамбовскую губ<ернию> «для изучения кустарных вышивок» – за пшеном. Вольный проезд (провоз) в 1 1/2 пуда).
* * *
Дорога на ст<анцию> Усмань, Тамбовской губ<ернии>.
Посадка в Москве. В последнюю минуту – точно ад разверзся: лязг, визг. Я: «Что это?» Мужик, грубо: «Молчите! Молчите! Видно, еще не ездили!» Баба: «Помилуй нас. Господи!» Страх, как перед опричниками, весь вагон – как гроб. И, действительно, минуту спустя нас всех, несмотря на билеты и разрешения, выбрасывают. Оказывается, вагон понадобился красноармейцам.
В последнюю секунду N, его друг, теща и я, благодаря моей командировке, все-таки попадаем обратно.
* * *
Трагически начинаю уяснять себе, что едем мы на реквизиционный пункт и… почти что в роли реквизирующих. У тещи сын-красноармеец в реквизиционном отряде. Сулят всякие блага (до свиного сала включительно). Грозят всякими бедами (до смертоубийства включительно). Мужики озлоблены, бывает, что поджигают вагоны. Теща утешает: