Кутузов направился к себе в лагерь.
Занятый добычей «языка», он как-то не приметил, что с моря надвинулась туча. Засверкала молния, прогремел гром, и полил дождь.
Кутузов заторопился.
Лагерь весело принял грозу: всем надоела изнурительная жара последних недель.
Крупный дождь хлестал по палаткам. Земля сразу превратилась в липкую грязь.
Кутузов, отряхиваясь, вбежал к себе в палатку и стал переодеваться. Гром продолжал греметь, вплетаясь в орудийные раскаты.
А у фельдмаршала Потемкина уже играла музыка: князь каждый день угощал своих гостей концертами.
Кутузов лежал на жесткой тростниковой постели и с удовольствием освежался ветерком, дувшим с моря. Ветер приносил с собою морскую свежесть и едва уловимый запах тлена: из лимана к Очакову в бурную погоду все еще продолжало прибивать из-под Кинбурна турецкие трупы, исклеванные чайками.
«А ведь весь лагерь пьет воду из лимана!» – невольно подумал Кутузов.
В русском лагере с каждым днем все больше становилось больных. Кровавый понос и гнилая лихорадка косили солдат и офицеров.
А князь Потемкин только забавлялся концертами да балами, не думая штурмовать Очаков.
Он ждал, когда Очаков сдастся сам.
III
Михаил Илларионович, задумавшись, шел по лагерю. Надоело ожидание штурма, вечная жара и еда всухомятку – с топливом под Очаковом было плохо.
Откуда-то со стороны берега моря доносилось жиденькое пение: несколько неспевшихся голосов тянули «со святыми упокой». Снова кто-то умер от поноса, не дождавшись штурма турецкой крепости.
– Михаил Илларионович! – окликнули сзади.
Кутузов обернулся. К нему шел, размахивая снятой с головы каской, непоседливый, энергичный генерал-аншеф Суворов – восходящая звезда русской армии, герой Туртукая, Козлуджи и Кинбурна. Любимец солдат.
– Здравия желаю, Александр Васильевич! – живо приветствовал его Кутузов.
– Ваши егеря – молодцы! Как ловко-то «языка» добыли, помилуй Бог! Слыхал, слыхал! – хвалил Суворов, пожимая Кутузову руку. – Ну что ж? Сидим у моря, ждем погоды? – спросил генерал-аншеф.
Осторожный Кутузов только улыбнулся.
А Суворов, не дождавшись ответа, с жаром заговорил – видимо, наболело:
– Князь Потемкин так спешил к Очакову: помилуй Бог, двести верст тащился тридцать пять суток. Словно баба на богомолье. Я вон из Минска до Варшавы – шестьсот верст – отмахал за двенадцать дней. Принц де Линь смеется: фельдмаршала, мол, задержала на Днепре вкусная рыба. Как говорится: либо рыбку съесть, либо на мель сесть. Вот и сел на мель. Сидит и глядит. А одним гляденьем крепости не возьмешь! Турок считает: раз толчемся на месте, значит, слабы. Ободрился. Лезет сам. Не таким способом бивали мы басурман! Послушался бы меня – давно Очаков был бы наш! Помилуй Бог, штурм – дешевле всего. Наши вон без штурма кажинный день мрут как мухи. И выйдет по солдатской поговорке: турки падают, как чурки, а наши здоровы – стоят безголовы. Не правда ли? Знаем одно – палить из пушек.
– Бомбардировки ретраншемента не достигают цели, – согласился Кутузов. – Мы поздно оценили значение передовых турецких пунктов-садов.
– Верно! А кому тут и оценить? Инженер-генералу Меллеру? Сюда бы наших старичков: вашего батюшку Лариона Матвеича или тестя, Илью Александровича Бибикова. Вот это были инженеры.
– Да, – вздохнул Михаил Илларионович. – Старики умерли…
– А он сидит, боится шевельнуться: мины! Ждет, когда лазутчики купят в Париже и пришлют ему полный план, где в Очакове заложены мины. А я не боюсь! Мне надоело сидеть, помилуй Бог!
И он побежал дальше, точно сию минуту собирался на штурм. Кутузов смотрел вслед Суворову и думал: все такой же – пылкий, горячий.
А князь Потемкин чересчур уж осторожен!
Бригадным командиром Потемкин был хорош, а вот главнокомандующий из него получился никудышный.
IV
В палатке стало совершенно темно. Кутузов велел денщику зажечь свечу: хотел написать в Петербург жене. Домой Михаил Илларионович писал часто.
Как быстро летит время! Кажется, вчера женился, а вот уже прошло больше десяти лет! И у них пятеро маленьких дочерей. Самой младшей, Дарье, нет еще и полугода…
Михаил Илларионович писал письмо, спрашивал о здоровье детей и живо представлял себе всех их. Старшая, Прасковья, уже совсем большая – ей одиннадцатый год. Но самая любимая – это средняя, пятилетняя Лизонька, толстенькая, черноглазая. Вся в Бибиковых.
Когда Михаил Илларионович уезжал в армию и старшие девочки плакали, Лизоньку уговорили, что папа уезжает ненадолго. И она повторяла: «Ты скоро вернешься, скоро?» – «Скоро, скоро», – отвечал папа, прижимая девочку к себе.
Михаил Илларионович не писал жене о том, что в лагере свирепствуют кровавый понос и гнилая лихорадка, чтобы не тревожить родных. Написал лишь, что маркитанты пользуются случаем, невероятно дерут за все продукты и что под Очаковом плохо с дровами – не на чем готовить еду. Рассказал, как он сжег свою коляску: на каждом колесе денщик Ничипор сготовил ужин, а на оглоблях – обед.
«Написать о том, как двадцать седьмого июля Суворов все-таки атаковал передовые укрепления Очакова, а Потемкин не поддержал его? Нет, не стоит!» – решил Михаил Илларионович.
В это время из ставки фельдмаршала послышалась веселая музыка: начинался всегдашний вечерний концерт, на который очаковские собаки отвечали нескончаемым лаем.
Кутузов продолжал писать:
«Нет ничего смешнее, как читать в разных немецких, французских и прочих ведомостях о действиях нашей армии: все ложно, бесчестно и бессовестно написано…»
Вдруг за палаткой послышались конский топот и какие-то возбужденные голоса.
Кутузов вышел из палатки.
С десяток егерей окружило двух ахтырских гусар, проезжавших мимо.
– В чем дело, ребята? – спросил Кутузов.
– Турки у лимана захватили в плен корнета и гусара, ваше превосходительство, – отвечал егерь.
– Как так?
– Ввечеру корнет и трое гусар поехали за тростником.
– На ночь глядя – за тростником? – удивился Кутузов.
– Так было приказано корнетом, ваше превосходительство, – объяснил гусар.
– Ну и что же дальше?
– Поехали, а турки у лимана их и схватили.
– Как же это? Ведь не слышно было ни выстрелов, ничего…
– Их благородие даже пистолетов из ольстреди не выняли, – рассказывал гусар.
– Как фамилия корнета?
– Шлимень.
Кутузов усмехнулся, думая: «Нарочно передался, подлец! Вон и степь подожгли».