Александр Васильевич, что-то весело приговаривая, стал энергично растирать полотенцем шею, грудь, поясницу, ноги. Потом бросил полотенце денщику и начал бегать возле мазанки, выкидывая руки вверх и в стороны, и так и эдак, словно отбиваясь от кого-то.
Михаил Илларионович не раз видел эти не всем понятные упражнения. Он не уподоблялся большинству генералов и офицеров, которые за глаза осуждали Суворова, смеялись над его обливаниями и гимнастикой, называя всё это чудачеством. Кутузов помнил, как в бабушкином псковском имении дворовые парни выбегали зимой из жаркой бани и катались по снегу. Народ не видел в этом ничего странного и смешного. И так же судил Кутузов. Он знал, что Александр Васильевич считает баню лучшим средством против всех болезней, завидовал Суворову, что он может закаляться, хотя сам никогда не пробовал подражать ему.
Но теперь, в это промозглое декабрьское утро, когда и без обливания сиро и зябко, было не по себе видеть, как человек окатывается студеной водой.
«Молодец Александр Васильевич!» – подумал Кутузов и стал подыматься с неудобной тростниковой постели.
Не надевая мундира, Михаил Илларионович, поеживаясь, вышел из палатки.
Лагерь еще спал. Над потухшими кострами лишь кое-где вился слабый дымок. Озябшие часовые, засунув руки в рукава шинелей и прижав ружья к груди, стояли нахохлившись.
А вдали, как горная гряда, высились измаильские стены. За стенами небось тепло: там дома, печи…
– Здравия желаю, Александр Васильевич! – приветствовал Суворова Кутузов.
– А-а, Мишенька! Здравствуй, дорогой. Сбрасывай все да обливайся! – предложил Суворов, не прекращая бега.
– Нет, благодарствую, Александр Васильевич, я не умею! – ответил, улыбаясь, Кутузов.
– Наука невелика! – крикнул Суворов, пробегая мимо.
– Наука, верно, не горазд велика, да больше-то дураков так скакать не сыщешь! – сурово ответил вместо Кутузова Прошка.
Он подошел к Кутузову с ведром, кружкой и полотенцем – собирался помочь гостю умываться; Михаил Илларионович подставил Прошке ладони, денщик стал лить на руки Кутузова воду и продолжал бурчать:
– Нет того, чтобы умываться по-человечески, а все, прости Господи, полощется, как воробей в луже… Давеча прибыл из Петербурху французский герцог Впросак, – вспоминал Прошка. – Увидал, как он козлом скачет, спрашиват: «Какой это, спрашиват, полоумной у вас?» Ей-богу! – рассказывал, вытаращив глаза, денщик.
– Твой герцог Фронсак столько же смыслит, сколь и ты! – беззлобно сказал Суворов, окончив бег и подходя к завалинке, где его ждал с одеждой казак.
– Это самый лучший способ дышать воздухом. По-моему, ничего нет здоровее! Советую тебе, Мишенька, заняться, а то вон как ты, помилуй Бог, раздался! – говорил Александр Васильевич, одеваясь.
– Да, брюхо у меня действительно… – утирая лицо полотенцем, виновато оправдывался Кутузов. – Но так бегать я, Александр Васильевич, отяжелел. А не побегать после обливания – закоченеешь на здешнем-то холоду.
– Ничего. Вот сейчас мы напьемся горяченького чайку, согреемся – и в путь! Пока осман почивает, – сказал Суворов, думая уже о другом.
III
Турки не обращали никакого внимания на всадников, подъехавших к крепостным рвам у восточных Килийских ворот.
Они не боялись русских: если «неверные» не смогли ничего сделать Измаилу за четыре недели, то чего же бояться их теперь, когда запахло зимой. И тем более нестрашными были эти четверо верховых (Суворова сопровождали два казака), которые с высоких крепостных валов казались просто не стоящими никакого внимания.
Суворов и Кутузов медленно ехали вдоль рва.
– Глубок, проклятущий!.. – смотрел Кутузов. – Придется бросать по две фашины.
– Да, не меньше, – согласился Суворов.
– У них вон сколько орудий, а у нас маловато…
– До рвов пройдете с колонной в темноте, тихонько, а чуть спуститесь в ров, ихние пушки станут вам не вредны. Тут, Михайло Ларионович, все дело будет решать штык! – уверенно говорил Суворов. – Значит, колонну выведете сюда, к Килийским воротам, – указал он. – Учтите, Мишенька: все ворота в Измаиле завалены камнями и бревнами – пусть солдаты зря не ломают прикладов! Де Рибас поддержит с Дуная. Запорожские лодки, дубы и паромы доставят с острова Чатал полторы тысячи казаков и три с половиною тысячи пехоты. Рибас займет берег, кавальер
[129] и куртину.
[130] Осип Михайлович поможет вам. А вы не упускайте из виду соседнюю казачью колонну Платова: у казаков, помилуй Бог, одни пики!
– Платову будет трудновато! – вздохнул Кутузов.
– Ваша колонна, Михайло Ларионович, и правофланговая генерала Львова – самые важные в штурме. Надеюсь на вас! – сказал на прощание Суворов, протягивая руку Кутузову.
– Будьте спокойны, Александр Васильевич, не выдадим! – ответил Михаил Илларионович, крепко пожимая руку командующего.
Суворов хлестнул коня нагайкой и помчался к себе в лагерь. Кутузов с минуту задумчиво смотрел вслед Александру Васильевичу. Он понимал мысли Суворова. Туртукай, Козлуджи, Кинбурн, Фокшаны, Рымник – славные, достойные дела, но такие же победы бывали и у других полководцев. А вот если Суворов возьмет этот неприступный Измаил, тогда с ним не сможет равняться никто!
Была глубокая ночь, когда Михаил Илларионович, еще раз проверив, все ли у него готово к штурму, подъехал к своей палатке.
В палатке горела свеча.
«Значит, наши сидят не у солдатских костров, а дома», – подумал он.
Вместе с Кутузовым, кроме его старого приятеля, капитана Павла Андреевича Резвого, жили муж Груни Бибиковой, все такой же лощеный, щеголеватый бригадир Иван Степанович Рибопьер, и простецкая, русская душа – полковник первого батальона егерей Иван Иванович Глебов.
Михаил Илларионович слез с коня и, передав поводья вестовому, вошел в палатку.
У опрокинутой бочки, которая заменяла стол, закусывали Рибопьер и Глебов.
– Зря едите перед боем, господа! – заметил Кутузов. – Легче, если ранят в пустой живот, а не в полный.
– Вы правы, Михайло Ларионович, да коли не поесть перед боем, так и ног не потянешь: измаильские стены вон какие! Когда-то бог приведет позавтракать, – ответил Глебов.
– Милости просим закусить с нами! – услужливо предложил, приятно улыбаясь, Рибопьер.
– Благодарю. Я лучше отдохну; день-деньской на ногах, чертовски устал, – сказал начинавший полнеть Кутузов и прилег на жесткую тростниковую постель.
Молчали. Каждый думал о своем, но все мысли неизбежно сводились к одному.