Когда все они, рассказывал Фазиль, гурьбой ввалились в зал заседания, там яблоку негде было упасть. Но мизансцена определилась сразу. За непомерно длинным столом расселись все собравшиеся, и как-то само собой вышло, что подсудимые оказались по одну сторону стола, а судьи – напротив них, по другую.
И вот тут-то и случился тот эпизод, ради которого я, собственно, и затеял весь этот свой уже порядком затянувшийся рассказ.
Накануне грозного судилища
Вася Аксёнов позвонил Булату и попросил его пойти туда вместе с ними. Несмотря на прокурорский тон полученных ими повесток, он все-таки предполагал, что это будет собеседование , то есть что им, вызванным на ковер, тоже дадут высказаться. И решил, что нелишним будет привести с собой некую «группу поддержки». Но то ли сколотить такую группу ему не удалось, то ли он решил, что для первого раза хватит и одного Булата, вышло так, что из тех, на кого в этой ситуации он мог рассчитывать, к ним присоединился только он, Булат.
Когда все расселись вдоль этого длинного стола – подсудимые и судьи друг против друга, – как-то так само собой получилось, что Булат оказался не на той стороне, где расположились те, кого он пришел защищать, а на той, где расселись судьи.
Вышло это, конечно, случайно. То ли он не сообразил, замешкался, то ли тут сработал инстинкт, какой-то сигнал подсознания, но, вопреки ожиданиям друзей и собственным намерениям, он оказался на стороне их врагов.
Из рассказа Фазиля я так и не понял, удалось ли Булату сказать хоть несколько слов в защиту составителей и авторов альманаха. Боюсь, что не удалось. Да и что он мог сказать в ответ на такие истерические выкрики сидящих рядом с ним участников «обсуждения»:
– Эстетизация уголовщины!.. Пропагандистский суп, сваренный из замызганного топора!.. Мусор, а не литература!.. Дешевая политическая спекуляция!.. Безнравственная пачкотня!..
И как окончательный приговор – придуманное заправилой этого судилища Феликсом Кузнецовым и очень им всем понравившееся (они потом в один голос его повторяли) определение «порнография духа».
Если даже Булату и удалось в общий ропот этой оголтелой травли вставить хоть одно человеческое словечко, немудрено, что оно не было услышано ни теми, кто сидел с ним рядом, ни теми, кого он пришел защищать. Вот и осталась в памяти Фазиля только эта, больно его царапнувшая мизансцена.
Его она только царапнула, а Васю Аксёнова ударила в самое сердце. И он долго еще потом лелеял эту свою обиду.
Чувство некоторой неловкости и даже вины, я думаю, какое-то время не оставляло и Булата.
Потом все это, конечно, рассосалось, забылось и никакого глубокого отпечатка на отношениях Васи и Булата не оставило. Но, как принято говорить в таких случаях, осадок остался.
Что-то похожее вышло однажды с Булатом и у меня тоже.
В первый год нашего знакомства
мы с Булатом не были особенно близки. Сблизились за те три года, что жили рядом (в летние месяцы) на дачах «Литгазеты» в Шереметьевке. Дачи эти предоставлялись штатным сотрудниками газеты, каковыми мы оба тогда были. Предоставлялись не бесплатно, конечно, но плата была чисто символической.
Казенная эта дача пришлась нам по душе. И не только потому, что она обходилась не в пример дешевле дач, нанимаемых у частников. Здесь – в Шереметьевке, в этом поселке «Литгазеты» – жить нам было куда веселее, чем на тех, которые мы снимали, как водится, «по Казанке», то есть по казанской железнодорожной ветке, считавшейся самой «сухой» (сосновые леса), а потому самой здоровой «для ребенка».
Да и сама эта литгазетская дача нравилась нам гораздо больше тех, в которых мы, бывало, куковали в Кратове или на Сорок втором километре.
Помню, заглянул к нам туда – то ли в Кратово, то ли на Сорок второй – мой дядька (брат отца), приехавший ненадолго в Москву из Запорожья. Чуть ли не весь день просидел он на нашей террасе, не снимая пальто. За стеклами моросил не прекращавшийся все лето гнусный московский дождичек. И, кутаясь в свое пальто, дядька время от времени иронически хмыкал:
– И вот за это вы им еще и платите?
По тону этого вопроса и выражению его лица было совершенно ясно, что сам он не только не заплатил бы за все эти прелести ни гроша, но и не согласился бы наслаждаться ими, даже если ему за это еще и приплатили.
Казенная шереметьевская дача была – по тем временам и тогдашним нашим представлениям – вполне комфортабельная. Это был небольшой трехкомнатный коттедж с нормальной кухней, с паровым отоплением. (В подвале был котел, который я приспособился – и даже полюбил – топить. Топился он – вперемежку – дровами и углем: дрова шли на растопку, а потом засыпался уголь.) Весь этот комфорт давал нам возможность затягивать дачный сезон до самой глубокой осени, что было для нас (главным образом для моей жены, влюбленной в природу и свежий воздух) дополнительным преимуществом.
Доставалась нам – мне и моему семейству, – конечно, не вся дача, а только ее треть. Вся дача целиком согласно табели о рангах могла принадлежать только члену редколлегии. Мне же – по моему скромному положению в газете – предоставлялась только одна комната (правда, самая большая из трех) и примыкающая к ней застекленная терраса. В комнате располагались бабушки – моя мама и теща – с внуком (нашим семилетним сыном), а на террасе – мы с женой.
Было, конечно, тесно. А на террасе порой – ночами – и зверски холодно.
Но нам было хорошо.
Сразу сбилась там у нас своя компания. Любители волейбола чуть ли не дотемна пропадали на волейбольной площадке. Оттуда постоянно доносились дикие крики и вопли. Играли со страстью. Темпераментный Серго Ломинадзе, пропустив мяч, в отчаянии кидался на землю и яростно грыз траву. (Я в волейбол не играл: во-первых, был запредельно плохим игроком, а во-вторых, не люблю командных игр, где каждым своим промахом сажаешь в галошу не только себя, но и всю свою команду. Поэтому я волейболу предпочитал бадминтон.)
Грибники ходили в лес – за грибами, за ягодами. И все мы – по утрам – на речку, купаться.
Душой компании, естественно, стал Булат.
Вообще-то он мало был приспособлен для этой роли. Коллективных игр (да и вообще коллектива) не любил. Был нелюдим, даже замкнут. Но стоило ему взять в руки гитару…
Первые, самые ранние свои песни Булат спел нам здесь, в Шереметьевке. И все мы (а были мы очень и очень разные) сразу и навсегда в них влюбились.
Оказался, правда, там, среди нас, один меломан, попробовавший было сказать, что мелодии Булатовых песен довольно бедны, да и вообще гитара – это, в сущности, низкий жанр в сравнении с Моцартом или Гайдном. Но встречено это его заявление было таким бурным негодованием, что ему тут же пришлось дать задний ход. А другой любитель классической музыки, сразу же ставший одним из самых преданных Булатовых поклонников, совсем уничтожил в наших глазах этого меломана, высказавшись о нем так: