Но вышло так, что жить в этой квартире Булату не пришлось.
Мы со Славой были едва ли не первыми, кому он доверительно сообщил, что жить в этой только что им обретенной квартире не будет и одного дня.
Заглянув к нам однажды и хмуро выслушав наши ликующие вопли по поводу того, что вот какая радость, опять, как в Шереметьевке, мы будем соседями, он сперва ничего на это не ответил. Но видно было, что сам он никакой радости по этому поводу не испытывает.
Выслушав предложение Славы пообедать с нами (мы как раз садились за стол), он сказал, что с удовольствием съест тарелку супа. И поглощая – ложку за ложкой – этот суп, сообщил, что соседями мы с ним не станем, потому что он от Гали ушел. На сей раз окончательно и бесповоротно.
– Только я вас прошу, ребята, – очень строго сказал он, – никому об этом ни слова. Особенно это относится к тебе, Слава.
И объяснил, что квартиру эту – и то не так-то это было просто – он получил на себя, то есть на троих, на все их семейство. А выбить эту квартиру только для Гали и Игоря ему нипочем бы не удалось.
– Что же ты теперь будешь делать? – ошарашенно спросил я.
– Пропишусь, а через полгода переоформлю ордер на Галю и выпишусь.
Так вот и вышло, что соседями нашими стали только Галя с Игорушей. Без Булата.
Первое время Булат к ним захаживал и иногда попутно заглядывал и к нам тоже. Но случалось это нечасто. А вскоре и эти нечастые его визиты прекратились. И как-то, уж не помню где скорее всего, в ЦДЛ, он представил нам свою новую жену, Ольгу.
Как я уже говорил, Галя любила (и умела) петь под гитару
Жемчужиной ее репертуара была неведомо кем сочиненная (я имею в виду музыку) песня на слова Бёрнса (правильнее было бы сказать – Багрицкого, поскольку именно в его обаятельном вольном переложении этот текст стал песней):
И я была девушкой юной,
Сама не припомню когда;
Я дочь молодого драгуна,
И этим родством я горда.
Трубили горнисты беспечно,
И лошади строились в ряд,
И мне полюбился, конечно, конечно,
С барсучьим султаном солдат.
И первым любовным туманом
Меня он покрыл, как плащом,
Недаром он шел с барабаном
Пред целым драгунским полком;
Мундир полыхает пожаром,
Усы палашами торчат…
Недаром, недаром, недаром, недаром
Тебя я любила, солдат…
Но миром кончаются войны,
И по миру я побрела.
Голодная, с дрожью запойной,
В харчевне под лавкой спала.
На рынке, у самой дороги,
Где нищие рядом сидят,
С тобой я столкнулась, безногий,
Безрукий и рыжий солдат.
Я вольных годов не считала,
Любовь раздавая свою;
За рюмкой, за кружкой удалой
Я прежние песни пою.
Дмитрий Быков в своей книге об Окуджаве рассказывает о том, как Галя спела ее в последний раз:
...
7 ноября 1965 года первая жена Окуджавы умерла от острой сердечной недостаточности.
В этот день она зашла к Огневым, они немного выпили по случаю праздника, и она спела любимую песню: «И я была девушкой юной»…
Галина спела ее у Огневых, погрустнела, улыбнулась, сказала: «Ну, я побежала?»
Через час ее сын позвонил в их дверь: «Маме плохо!»
Вызвали врача, но «скорая» не могла добраться до аэропортовских домов из-за перегороженной Москвы: по праздникам центр был перекрыт. Побежали за врачом, живущим на нижнем этаже, но у того были гости и он не пожелал оторваться от застолья. Еще до приезда «скорой» Галина Смольянинова умерла от острой сердечной недостаточности. Игорь все это время сидел у Огневых, ему ничего не говорили.
(Дмитрий Быков. Булат Окуджава. М., 2009)
Не знаю, откуда взялась эта легенда.
У Огневых Галя накануне, может быть, действительно была. И эту свою любимую песню там у них, может быть, действительно спела. Что же касается всего остального, то все это полная чушь, имеющая весьма мало общего с тем, как это было на самом деле.
А было так.
Бледный, дрожащий, заплаканный Игорь прибежал не к Огневым, а к нам. С чего бы это он побежал к Огневым, которые жили в другом доме, а мы – тут же, этажом ниже?
И не было в нашем подъезде никакого врача, за которым якобы побежали (кто побежал?), «но у него были гости и он не пожелал оторваться от застолья».
Когда Игорь оказался у нас, говорить, что «маме плохо», ему не пришлось: без всяких слов все сразу стало ясно. И первое, что сделала Слава, – втолкнула Игоря в квартиру живущих рядом с нами Киры и Юры Эльпериных и, наскоро объяснив им, в чем дело, взлетела на восьмой этаж. Следом за ней ринулся туда и я. Но на полпути столкнулся с ней, уже бежавшей обратно, к нам, к телефону, чтобы вызвать «скорую».
Так вышло, что с умирающей Галей остался я один. А в том, что она умирает, не было никаких сомнений.
Она лежала навзничь на незастеленной кровати и задыхалась, хрипела. Это был даже не хрип, а какое-то жуткое звериное рычание. Милое ее лицо было неузнаваемо: набрякшее, как бы распухшее, лилово-синее. Тело сотрясалось от сводившей его судороги.
Не надо было быть врачом, чтобы понять: это агония.
Но я все-таки надеялся на «скорую», на какой-нибудь спасительный укол, сам не знаю на что.
Прошло минут десять-пятнадцать (мне они показались часами), а «скорая» все не приезжала.
Я стоял как столб, не зная, как и чем тут можно помочь. А она умирала. А «скорая» все не появлялась. И тут меня осенило: надо позвонить Лиле.
Лиля была близкая наша приятельница, очень хороший врач (в то время она была ассистентом самого Кассирского).
Лиля, когда я ей дозвонился и сбивчиво объяснил ситуацию, спросила:
– Сколько ей лет?
Услышав, что тридцать девять, она сказала:
– Ну, в тридцать девять лет за полчаса она не умрет. А через полчаса я приду.
Но Галя справилась: умерла именно вот за эти самые полчаса. Когда, как и было сказано, ровно через полчаса явилась Лиля, а вскоре вслед за ней и долго ожидаемая «скорая помощь», все уже было кончено.
И все это время, пока она умирала, я стоял, один-одинешенек, беспомощный, не знающий, как быть и что тут можно сделать. Лишь на миг мелькнуло в распахнутых дверях квартиры белое как стена лицо Левы Левицкого, и я снова остался один на один с умирающей Галей, с уже вплотную приблизившейся к ней смертью.