Следующим появился в палате Натан, который очень обрадовался, услышав Его жалобы, что после «вчерашней экзекуции» у Него все болит. Натан объяснил, что это очень хороший знак, потому что эта боль вызвана не молочной кислотой, якобы образующейся в мышцах, а микротравмами волокон мышц. А раз есть эти микротравмы — значит, эти волокна «получилось нагрузить и разбудить». Когда это не мешало упражнениям, они разговаривали. Он спросил Натана об актерской школе в Брюсселе. Натан вспоминал о ней с удовольствием, но без сожаления об утраченных возможностях. Вообще Натан был удовлетворен тем, что делал, а из того периода у него осталась огромная любовь к кино и театру. Он, правда, считал себя обычным любителем, но те два года в школе позволили ему заглянуть за кулисы и узнать эту кухню изнутри. Он даже посматривает польское кино. Считает, что, как и скандинавское, оно прошло через период расцвета, когда создавало тренды в европейском кино и задавало тон. Особенно кино семидесятых. Он называл имена Сколимовского, Поланского, Вайды, Кесьлёвского, который, по его мнению, за свои «Три цвета» заслужил «Оскара». К Его огромному удивлению, Натан знал не только польских режиссеров — он знал даже об успехах Януша Каминьского, лучшего, по его мнению, оператора Голливуда, а также знал композитора Яна Качмарека.
Правда, из-за их столь интересной беседы Натан пробыл у Него гораздо дольше, чем было запланировано на это утро. И только когда в палату вошла Лоренция и начала его выгонять, он вдруг понял, что, по его собственному выражению, «напряг ваши мышцы сильнее, чем должен был, по вине польского кинематографа».
Лоренция перетянула Ему плечо резиновым шлангом, ловко собрала в шприц кровь из вены и наполнила ею три небольшие пробирки, после чего ткнула Ему скальпелем в палец и кровь оттуда набрала в две тоненькие длинные трубочки. В конце она сунула Ему под одеяло утку и дала в руку прозрачную пластиковую баночку с крышкой.
— Я сейчас побегу к Джоане, а то она после дежурства какая-то вялая. Да и голодная я. Мы с ней поедим в столовой, а когда я вернусь — посмотрим, переварились ли у тебя эти наши отварчики, ха-ха, — громко засмеялась она и вышла.
Вернувшись, она быстренько все поместила в белую коробку и оклеила ее со всех сторон бумажками с Его именем и фамилией.
— Мы с Джоаной договорились, что я ей этот гостинчик принесу, а она его отдаст по дороге домой в лабораторию. Потому что у нее как раз дежурство закончилось, специально идти не надо, так как это в сторону ее дома, — сообщила Лоренция.
Во время очередного кормления она спросила:
— Пока тебя тут Натан мордовал, я, после нашего с тобой разговора о Верде, ходила по больнице и все думала. И вспомнила, что у меня в кармане халата в шкафу есть песни Сезарушки. Мне дочка купила такую флешку или как это там называется. Втыкаешь в дырку в компьютере — и оно играет. Я в шкаф залезла — и сразу нашла. Я тебе могу, Полонез, включить на сиесту. Ты же долго музыки не слышал, а музыка и для мозга, и для тела хороша. Хочешь послушать Сезарию?
Он посмотрел на нее растроганно и, дотронувшись до ее руки, сказал:
— Спасибо тебе, что подумала об этом. Очень хочу. Конечно. Хватит с меня этой тишины.
Покормив Его, она подвезла к Его постели стойку с компьютером и включила музыку, погасив экран. Выходя из палаты, она задержалась на пороге и сказала:
— Сезарушка много поет о том, о чем мы с тобой говорили. И о море, и о солнце, и о ветре на островах, но и о нищете и несправедливости тоже. Потому что она сама родилась и выросла в нищете. Но больше всего она поет о любви. Потому что она же наша, женщина с островов…
Он слушал эту музыку и вспоминал выступление Эворы в Берлине. Давным-давно. Подруга Патриции осталась с их маленькой тогда Сесилькой, а они поехали на концерт. Когда включили свет, на сцене перед ними стояла босоногая старая женщина, одетая в зеленое платье и зеленый плащ, накинутый на платье. Они с Патрицией оба вышли с того концерта совершенно очарованные. Он вспомнил также, что иногда вечерами, когда Он оставался в офисе один, Он включал для фона эти настроенческие печальные баллады и попивал вино. И тогда чувствовал странную тоску по чему-то несбывшемуся. Потом Он на много лет забыл о ней. Последний раз вспоминал, когда узнал о ее смерти, то есть в 2011 году, кажется.
Глядя на перистые облака на голубом небе за окном больницы, Он снова почувствовал эту необъяснимую тоску. Подумал, что, как только выздоровеет и вернется в мир за окном, Он спросит Эву, не хочет ли она полететь с ним в Кабо-Верде. Убаюканный музыкой, Он уснул.
Он не помнил, как долго спал. За окном спустились сумерки, темнело. В больничном коридоре было тихо. Значит, ужин уже давно закончился. Стойка с компьютером стояла снова на своем месте у стены. Кто-то закрыл оба окна. Скорее всего, это Лоренция не хотела мешать Ему спать. Он приподнялся и подложил подушку под спину. Взял бутылку с водой и стал жадно пить. Вдруг послышался тихий стук. Когда Он повернул голову, то увидел в дверях женщину в светлом плаще.
— Я вам не помешала? — спросила она тихо по-польски, не двигаясь с места.
Он щурился, пытаясь разглядеть ее лицо.
— Нет. Что вы. Вы давно здесь стоите? Заходите, пожалуйста, — ответил Он, отставляя бутылку на ночной столик.
Женщина медленно подошла к Его постели и молча смотрела на него некоторое время.
— Я прошу прощения, что беспокою вас, но меня попросили передать вам одно письмо, — произнесла она негромко.
— Письмо? Мне?! — переспросил Он, не понимая.
Она подошла ближе, подала Ему руку и представилась. Потом сунула руку в карман расстегнутого плаща, вытащила из него зеленоватый конверт и положила на одеяло рядом с Его рукой. Он краем глаза заметил на конверте свое имя.
— Вам мое имя, конечно, ни о чем не говорит, а вот я вас знаю очень давно. Удивительно, насколько тесен наш мир… — сказала она тихо.
— Помните общежитие в Познани, здание, выкрашенное в отвратительный желтый цвет, напротив учебного корпуса? То, в котором вы всегда останавливались? Давным-давно?
— Ну, разумеется, помню. Кончено. Но какое это имеет отношение к вам? И почему вы спрашиваете меня об этом здесь, в Амстердаме? — спросил Он, по-прежнему ничего не понимая.
— Имеет отношение, и самое прямое. На третьем этаже этого общежития в комнате триста восемнадцать я жила долгих пять лет, — произнесла она тихим голосом.
— Моя кровать была прямо напротив кровати Дарьи… — добавила она и умолкла.
Он нервно сжал пальцами конверт и посмотрел ей в глаза.
— Все это очень личное для вас, и я понимаю, что это может вас обескуражить. Я долго сегодня думала, стоит ли вам об этом говорить. Сначала хотела просто передать вам как-то этот конверт и вообще тут не появляться. Потом, однако, мне показалось, что это как-то по-детски. Поэтому я все-таки пришла.
— Если вы считаете, что мне надо уйти, то, пожалуйста, скажите мне об этом. И я пойму, — добавила она быстро.