В Чефалу они добрались хорошо за полночь. Автострада до Палермо сразу за выездом из Мессины в нескольких местах была забита напрочь. У Него сложилось впечатление, что вся Италия ехала на праздники на Сицилию. Сочельник они провели втроем. Вся семья Лоренцо и Джованны должна была явиться на следующий день на торжественный обед. В Италии сочельник, такой необыкновенный в Польше, это просто праздничный ужин без каких-либо традиционных блюд и волшебства. Правда, елка ставится и звезда вифлеемская вешается, но это не время чудес, семейной близости и радостного волнения. Он почувствовал благодарность, когда Джованна, как только они сели за стол, вынула из буфета небольшую белую фарфоровую тарелку, на которой лежала облатка.
— Я попросила мою польскую пациентку, чтобы она мне привезла ее из Кракова. Она сказала, что ее окропил святой водой самый важный в Польше кардинал. Вроде у вас нельзя садиться за стол в сочельник, не съев эту вафельку. А больше всего мне понравилось, когда она сказала, что ее надо делить и есть вместе — и загадывать желания.
Во время аперитива в гостиной Он рассказал о традиции польской облатки, который на самом деле является правнучкой мацы, пресного еврейского хлеба. Преломляют его только в двух странах: в Польше и в Литве. Он говорил об этих нескольких часах, когда закапывают топоры войны, уходят из окопов и с баррикад, засыпают рвы, заключают мир, просят друг у друга прощения, о часах близости и семейности. О двенадцати блюдах на столе, связанных с двенадцатью апостолами. О соломе под скатертью — в память о вифлеемской конюшне, в которой Мария родила своего сына. Об обычае вытягивать соломинки из-под скатерти и сравнивать, у кого длиннее — у того и жизнь будет самая длинная. О том, как кладут монетку в одно из ушек в борще и верят: тому, кому она попадется, в наступающем году улыбнется удача. О символическом пустом стуле и дополнительном приборе для незваного гостя или одинокого путника, который, не дай бог, нажмет кнопку домофона, — потому что поляки хотят в сочельник прежде всего покоя и чтобы не было никого чужого. О рождественских вертепах, изображающих те самые вифлеемские ясли, в которых родился беспомощный ребенок из очень бедной семьи. О польских колядах, в которых про эту бедность на каждом шагу напоминают. Больше, чем о чем-либо еще. Потому что в этом — огромная надежда, что у каждого впереди жизнь. Большая и красивая. Независимо от ее начала. В этом смысле поляки даже, возможно, более наивны, чем американцы.
Он говорил об этом необыкновенном, пусть и всего на несколько часов, польском торжественном сочельниковском единении, которое хотя и имеет религиозные корни, но присутствует и в домах людей, считающих Библию мифологией, а ксендзов — шарлатанами, устраивающими из этих мифов представления. А потом Он с волнением рассказывал о сочельниках, которые были у Него в детстве, и о сочельниках, когда Он уже сам был отцом. И про недавний берлинский, и про очень давнишний за Одрой — они всегда были польские и всегда очень трогательные. Главным образом из-за присутствия близких. Вот последнее — это присутствие — в сочельниках самое главное, поэтому одиночество в этот вечер — это самый худший вид одиночества. Это именно от него Он убегал в Австрию столько лет. Когда Он замолчал, вглядываясь в огоньки свечей, стоящих на белой мраморной каминной полке, Джованна встала с кресла, преломила облатку и подошла к Нему с тарелочкой в руках. Он рванулся и схватил маленький кусочек. Потом подошел Лоренцо. Сначала Он обнял его, а потом сильно прижал к себе Джованну. И вот так в итальянском доме они ломали польскую облатку из Кракова, желая друг другу и себе по-немецки спокойных и радостных праздников.
Взяв еще один кусочек облатки, Он встал и вышел на огромную террасу, отделенную от гостиной стеклом от пола до потолка. Подошел к каменной балюстраде и закурил. Всматривался в темный силуэт скалы Рокка, встающей стеной за бухтой. На безоблачном небе висела, как огромная лампа, луна, а вода в бухточке отражала свет луны и была спокойная, как в озере, только иногда дрожа от мелкой ряби. Этот пейзаж гораздо больше подошел бы прохладному летнему вечеру, чем зимнему сочельнику.
Он вытащил телефон из кармана пиджака, закурил очередную сигарету и позвонил Сесильке. Услышал ее радостный голос, на Его приветствие она ответила своим «Эй, папс, что слышно?». Она спросила Его, почему вдруг Сицилия, и сказала, что ждала от Него звонка. А потом спросила, держит ли Он в руке облатку, как в прошлом и в позапрошлом году. Она всегда так спрашивала, когда они не могли вместе встретить Рождество. И он всегда на секунду терял способность говорить, потому что невозможно говорить, когда горло у тебя сдавливает огромный комок, а из глаз катятся слезы. Он всегда желал ей одного и того же и всегда одинаково просил прощения за то, что они не могут быть вместе. А потом неуверенно спрашивал, может ли она передать трубку маме, а Сесилька каждый раз растерянно врала, что мама вот только сейчас вышла поздравить соседей.
На следующий день утром, в Рождество, вилла Лоренцо и Джованны наполнилась людьми, шумом и радостью. Из Лондона приехал Лучиано, старший сын Лоренцо, нейрохирург, работающий тогда в университетской клинике, со своей ирландской, вечно улыбающейся женой Челси и двумя рыжеволосыми, веснушчатыми дочками, которые не отходили от бабушки Джованны ни на минуту. Из Гамбурга к торжественному обеду прибыл его младший брат Леонардо, композитор и музыкальный продюсер, со своей невестой, немкой Фионой, намного младше его. Он смотрел на эту непритворную семейную гармонию и думал об удивительной, исключительной мудрости Джованны, которая сохранила свое супружество, закрывая глаза на похождения Лоренцо.
Несколько первых дней в Чефалу Он время от времени проверял почту, ожидая ответа от Натальи. Однажды во время прогулки по пляжу Он даже позвонил в ее магазин в Таормине. Узнав голос недружелюбного седовласого продавца, сразу бросил трубку.
Второго января утренним самолетом из Катании Он вернулся в Берлин. На следующий день встретился с Сесилькой. Они провели два часа в маленьком итальянском ресторане в аэропорту Тегель. Она летела через Берлин в Дублин, где работала вот уже несколько месяцев. Они разделили облатку, Он рассказывал ей о Сицилии, она Ему — о Дублине. Они не говорили ни о праздниках в Польше, ни о Патриции. Так же, как и в другие годы.
Потом Его закружил привычный рабочий вихрь в институте. Через пару недель воспоминания о событиях на Сицилии потихоньку поблекли и становились все более расплывчатыми. Только иногда, когда в спаме вдруг попадались Ему предложения от отеля около греческого театра в Таормине, Ему вспоминался свет той горящей свечи в бутылке на столе и мерцающие глаза Натальи.
А через несколько месяцев спам от отеля приходить перестал…
— Боже правый! Это я успела уже все отделение обежать, а вы все возитесь с этой коробкой! — услышал Он голос медсестры.
Он посмотрел на нее с таким выражением, словно только что очнулся от глубокого сна. Сев на постели, он улыбнулся и попросил:
— А можно ножницами разрезать этот узелок? Не получается развязать…
Он вынул из коробки старательно завернутые в полиэтилен две тарелки. Положил их осторожно на одеяло. Надел очки и попросил Джоану включить все лампы в палате. Лазурные бутоны, листья и цветы, нарисованные на оливковом фоне. В одну секунду к Нему вернулись воспоминания из Таормины.