— Что ж такое! — засмеялся массажист. — Я же был почти уверен, что вы попросите Шопена.
— Шопена? Нет! Может быть, я ошибаюсь, но он не очень-то подходит для физиотерапии с выкручиванием ног, — ответил Он.
— Разве что для сеанса йоги тогда уж, — добавил Он со смехом.
— Что ж, тогда пусть будет Моцарт. У меня в телефоне гигабайты Моцарта. Это любимый композитор моей Эмилии. И он, кстати, немножко такой голландский. Когда ему было девять лет, он больше года прожил в Гааге. Только не помню, каким ветром его в эту глушь занесло.
По палате поплыла громкая музыка. Он закрыл глаза. «Турецкий марш». Он узнал его. Кусочек из какой-то там очередной сонаты. Не помнит только, какой. Но помнит пустой пляж в Бжежне в Гданьске. Душная августовская ночь после знойного дня. Как, обнимая под одеялом Эву, Он смотрел в синее небо. Их две «балтийские недели» в палатках, отелях, квартирах и кемпингах. Бжежно. Они прятались в конце дюны под ветками, подальше от деревянного мола. Предпоследняя их остановка по дороге из Свиноустья в Хель. Это была ее идея — такие их морские каникулы. С рюкзаками, без четкого плана, с банками консервов и котелками. Он не знает, как измерить это счастье, но там, на том пляже, Он чувствовал настоящее, самое огромное счастье. Уже много, много лет Он не чувствовал себя таким живым, как там. Из наушников Эвы доносились какие-то звуки. Он поцеловал ее руку, приподнял ее чуть-чуть и снял с ее головы наушники, спросив:
— Дашь послушать?
Она молча сунула один наушник Ему в ухо — и вот тогда Он и услышал «Турецкий марш». В нем нет никакой романтики. Но есть нескрываемая радость, погоня, растерянность, хаос, трубы, бег, топот, стук в дверь или стену, отголоски сельского гулянья, в нем есть смех и жалоба, в нем есть звуки вальса и менуэта, доносящиеся из окон бального зала прекрасного дворца. В этой музыке — апофеоз выпущенного на волю из клетки и потому одуревшего от свободы счастья. Так Он тогда подумал. Они слушали, а в конце Он сжал ее пальцы, и от счастья у Него загудело в ушах. Она положила Ему голову на плечо и прошептала:
— Я бы хотела с тобой тут жить, знаешь? Там, у дороги, за пляжем. Знаешь?
А потом они побежали в машину, припаркованную к деревянному забору, огораживающему глубокую яму, вырытую под строительсто дома. И страстно занимались любовью. Прямо как в том «Турецком марше» Моцарта…
Потом Натан выкручивал и выворачивал Ему ноги и руки. Бил в них краем ладони, как каратист. То сильно, то осторожно. А потом сгибал, разгибал и загибал. Он не помнит, как долго. Но помнит, что решил про себя привыкать к боли. Все это происходило на фоне Моцарта. Вдруг музыка стихла. Он, лежа лицом вниз, повернул голову. Натан сидел на полу около Его постели.
— Знаете что? Хватит уже этого Моцарта. Если так дальше пойдет — я начну его напевать, когда буду бриться, — сказал тот, усмехаясь.
— Сколько вы учились, чтобы так хорошо мучить людей? — спросил Он с любопытством.
Натан поднялся с полу и с бутылкой колы в руке подошел к окну. Сел на подоконник и тыльной стороной ладони смахнул пот со лба.
— Не знаю, долго ли. Если считать разные школы, то четыре года.
— А сколько вы учились своей математике? — спросил он в свою очередь.
— Если считать разные школы? Хм, дайте посчитать. Больше двадцати лет. Но я не сразу захотел стать математиком. А вы почему решили стать физиотерапевтом? Это у вас в семье такая традиция?
Натан отставил бутылку и отвернулся. Он долго молчал, глядя в окно на сад перед клиникой. Потом наконец снова взглянул на Него и сказал:
— Традиция? Нет. Точно не традиция. Моя мать никогда не работала, а отец терпеть не мог прикасаться к людям.
— Разве что чтобы их ударить. Как меня, например… — добавил он тихо.
— А прикасаться к людям, чтобы их, назовем это так, исцелять, научила меня моя жена Эмилия. Она меня, скорее, переучивала, чем учила. И это продолжалось два года. Она еще не была тогда моей женой. Самая главная женщина в моей жизни, а наша дочка — это как бы ее продолжение.
— Я вообще-то не собирался становиться физиотерапевтом. Я хотел быть актером… — Он соскочил с подоконника.
— Вообще-то хорошо, что вы меня спросили об этом. Все равно кто-нибудь в нашей клинике рано или поздно по большому секрету вам это рассказал бы.
Люди обожают такие истории. Когда кому-то можно помыть кости. Особенно если это кости не их и не их близких. Поэтому я думаю, что лучше будет вам услышать все от меня.
…Он бросил взгляд на часы.
— Через полчаса меня отсюда выгонит Лоренция, так что у нас есть еще немного времени.
Он сидел перед Ним и нервно то сжимал, то разжимал свои огромные руки, вытягивая пальцы по очереди.
— Когда я решил стать актером, я учился в частной гимназии в Брюсселе, в десятом классе. То есть уже не щенок. Жил я вместе с родителями и моей младшей сестрой. В Лакене, районе на юге города, рядом с королевскими садами. Вам это ничего не говорит или говорит мало. Лакен — это район Брюсселя, откуда до нормального мира очень далеко. Там даже станции метро нет. В то время это был шикарный район. Меня в школу возил личный шофер. На одной из восьми машин, принадлежащих моему отцу. Когда у сестры занятия начинались позже, то шофер отвозил и ее тоже. Мой отец был — и есть, потому что и сейчас все так же, — владельцем шоколадной фабрики. Знаменитой бельгийской фабрики, о которой вы наверняка слышали. Половину акций плюс одну он продал китайцам, но на упаковках все еще значится бельгийское название. Мой отец, Натан Жаспер, не создавал эту фабрику — он ее унаследовал от деда. А дед — от прадеда, который заставлял прабабушку Антонину делать конфеты в их маленьком деревянном домике в предместьях Намюра. Они начали продавать эти конфеты — и так все и получилось.
Отец не хотел, чтобы я становился актером. Он считал, что это «профессия для пидоров, лентяев и недиагностированных шизофреников». Конец цитаты, к которой сложно что-либо прибавить. Мало ему было дочери, которая разочаровала его, родившись девочкой, так еще и единственный сын не хотел учиться, как продавать шоколад. А я очень не хотел. Хотя шоколад с детства очень люблю.
Моя сестра Сара при первой же оказии забеременела от какого-то марокканца, с которым познакомилась на дискотеке. Она решила просто, что это самый простой и быстрый способ вырваться из золотой клетки, пустой и холодной, в Лакен. Отец, дабы избежать семейного скандала и пересудов среди знакомых и в деловых кругах, прежде всего потребовал от нее сделать аборт, а когда она отказалась — купил квартиру в Париже и запретил ей возвращаться в Брюссель. На все вопросы отвечал, что Сара уехала туда учиться в Сорбонну.
Последний раз на машине отца меня возили на получение диплома. Когда вопреки его воле я, вместо того чтобы изучать экономику в Кембридже, подал документы в INSAS
[47], отец обезумел. Он сначала выгнал меня из дома, потом официально лишил наследства, а в конце концов стал меня откровенно презирать. Мать рассказывала, что он даже обратился в суд, чтобы подтвердить отцовство. Не мог никак поверить, что такая «неблагодарная тварь могла родиться от его крови».