«По своей внутренней сути он был человеком религиозного, верующего мировоззрения. Без веры, без чтения сердцем не принималось ни одно решение», — напишет в 1990-е его биограф Иван Жуков. Это касается и отношения Фадеева к социализму, Ленину, Сталину…
В исповедальном письме к Алигер Фадеев занимается самокопанием: «внешняя физическая крепость, взрывы энергии и жизнерадостности», «необыкновенная любовь к жизни, ко всем ее проявлениям»… — сочетаются у него с «необычайной болезненной душевной ранимостью и слабостью характера, в смысле изъянов воли, каких-то стихийных провалов в области воли». В этой особенности, считал Фадеев, заключен и «биологический источник» его таланта, и одновременно то, что губит этот талант. Дальше: «Бог дал мне душу, способную видеть, понимать, чувствовать добро, счастье, жизнь. Но, постоянно увлекаемый волнами жизни, не умеющий ограничивать себя, подчиняться велению разума, я, вместо того чтобы передать людям это жизненное и доброе, в собственной жизни — стихийной, суетной — довожу это жизненное и доброе до его противоположности и, легко ранимый, с совестью мытаря, слабый особенно тогда, когда чувствую себя виноватым, в итоге только мучаюсь, и каюсь, и лишаюсь последнего душевного равновесия, необходимого для творчества».
Лучше не сказал никто из пытавшихся понять Фадеева.
Здесь он говорит не только о «совести мытаря», но и о Боге. Фигура речи? Сомнительная для писателя-коммуниста. Знаменательно, что он и в последнем своем письме упоминает Ленина, Сталина, мать и — бога, пусть с маленькой буквы. Вот личный пантеон Фадеева.
Он происходил из семьи революционеров, но интересно, что сыновей его матери и отчима назвали Борисом и Глебом — не в честь ли святых?
В 1942-м он писал Луговскому о прогулке по Сокольникам: «Церковь стояла такая же прекрасная, старинная, уходящая ввысь… Мы услышали, что там идет служба, — день был воскресный… Это была служба без пения, только голос священника явственно доносился из пустой и холодной церкви. На паперти внутри стояли нищие с клюками, и так все это было необыкновенно в современной Москве! Просто диву даешься, сколько вмещает в себя наша Россия!» Дальше: «Некоторое время мы еще видели эти кресты и деревья из окон троллейбуса, потом их не стало видно, но они навсегда остались в моем сердце».
А вот — неожиданно — из «Молодой гвардии»: «Степь без конца и края тянулась на все концы света, тучные дымы пожаров вставали на горизонте, и только далеко-далеко на востоке необыкновенно чистые, ясные, витые облака кучились в голубом небе, и не было бы ничего удивительного, если бы вылетели из этих облаков белые ангелы с серебряными трубами».
И еще: «Все следили в косое отверстие окна в крыше за турманом. А он, завившись столбом, исчез в небе, как божий дух».
«— Дочь моя! Да благословит тебя бог! — сказала Мария Андреевна, всю жизнь, и в школе и вне школы, занимавшаяся антирелигиозным просвещением. — Да благословит тебя бог! — сказала она и заплакала».
Не похоже ли на самого Фадеева?
В «Молодой гвардии» то и дело находим «святую правду», «огненную купель»… У настоящего писателя не бывает случайных слов. Да и первый очерк о краснодонцах Фадеев озаглавил «Бессмертие» — уже тут очевидны отсылки к христианству.
В 1950-м, уговаривая Асю разрешить ему достать ей путевку на курорт, Фадеев пишет: «Здесь мной руководит сама правда божья…» В другом письме называет себя юного — «мальчишкой с божьей искрой в душе». Гранин вспоминал, как в конце 1954 года их разговор с Фадеевым шел «от Толстого к библии».
В текстах Фадеева и в его отношении к жизни — не всегда заметно даже для него самого — обнаруживались особенности, характерные для души религиозного склада.
Человеку вообще свойственно развиваться. Не убежден, что Фадеев в последние годы был атеистом. Даже если искренне считал себя таковым.
Иногда кажется, что и на руководство Союзом писателей он соглашался для того (знал ведь прекрасно, что́ это за должность и что за время вокруг), чтобы принять грехи на себя и избавить от них других. Как сформулировал поэт Семен Липкин, «и предсмертная речь, и самоубийство Фадеева суть выражение доброго начала в этом человеке, осужденном стать жестоким. Его самоубийство — не грех перед Богом, а желание искупить смертью свои грехи».
Фадеева не повели на казнь — и он пошел на свою Голгофу сам. Покончил с собой за всех. После него советским писателям уже не нужно было этого делать.
Мне думается, что там его за всё простили. Как не простят многих из нас.
Жертва запоздалой весны
«Бедный Фадеев!» — одинаково отреагировали Зощенко, Пастернак, Антокольский.
Антал Гидаш: «Врываемся в сад. Через кухню мчимся в столовую. Там сидят рядышком Федин и Всеволод Иванов. Два-три слова. Несемся вверх по лестнице. В дверях боковой комнатки стоит Книпович и молча указывает на кабинет. Входим. Голый по пояс, высоко, на двух подушках, лежит Фадеев. Рот открыт. Правая рука откинута… Рядом наган. Больше секунды не выдерживаю. Шатаясь, выхожу из комнаты».
Корней Чуковский, 13 мая: «Все писатели, каких я встречал на дороге, — Штейн, Семушкин, Никулин, Перцов, Жаров, Каверин, Рыбаков, Сергей Васильев ходят с убитыми лицами похоронной походкой и сообщают друг другу невеселые подробности этого дела: ночью Фадеев не мог уснуть, принял чуть не десять нембуталов, сказал, что не будет завтракать, пусть его позовут к обеду, а покуда он будет дремать. Наступило время обеда: „Миша, позови папу!“ Миша пошел наверх, вернулся с известием: „Папа застрелился“. Перед тем как застрелиться, Фадеев снял с себя рубашку, выстрелил прямо в левый сосок».
Михаил Фадеев: «Я поднялся… на второй этаж… Кровать… спинка, она была монолитная… скрывала лицо отца… Я сделал буквально два шага вперед и увидел его лицо… понял, что он мертвый… Я… по этой лестнице кубарем свалился с криком, что папа застрелился».
На смерть Фадеева писали стихи.
Владимир Луговской:
Фадеев, старый друг, сверкни опять
Глазами голубыми с легкой злинкой, —
С невероятной преданностью жизни.
Опять живи, как песня, среди нас,
Но только б одиночество не жало
Большую грудь так холодно и дико.
Веселый комиссар, гуляка мудрый,
Иди Москвою! Я не верю в смерть!
Александр Тимофеевский, автор «Я играю на гармошке»:
И нету ни горя, ни боли,
Лишь всюду твердят об одном,
Что был ренегат-алкоголик
России духовным вождем…
Александр Прокофьев:
Над серебряной рекой,
Над зеленым лугом
Всё я слышу день-деньской
Звонкий голос друга…
Наум Коржавин:
Проснулась совесть, и раздался выстрел —
Естественный конец соцреалиста.
[338]
Борис Пастернак: