Самоубийство Фадеева можно трактовать как угодно. То ли он не захотел иметь дело с новыми правителями и по-самурайски ушел вслед за своим патроном. То ли, напротив, разочаровался в Сталине — и во всей своей жизни.
Герасимова связывает смерть Сталина с гибелью Фадеева, но не прямо: «При Сталине враги Фадеева опасались идти в прямой поход против него, зная, кем он утвержден на должность генсека». Сталин был для Фадеева «крышей», последней инстанцией. При этом и Герасимова, и сестра Татьяна пишут, что после смерти Сталина Фадеев сказал: «Дышать стало легче».
Хрущев в своих воспоминаниях — кажется, не без удовольствия — свел счеты с Фадеевым: «Во время репрессий, возглавляя Союз писателей СССР, Фадеев поддерживал линию на репрессии. И летели головы ни в чем не повинных литераторов… Трагедия Фадеева как человека объясняет и его самоубийство. Оставаясь человеком умным и тонкой души, он после того, как разоблачили Сталина и показали, что тысячные жертвы были вовсе не преступниками, не смог простить себе своего отступничества от правды. Ведь гибла, наряду с другими, и творческая интеллигенция. Фадеев лжесвидетельствовал, что такой-то и такой-то из ее рядов выступал против Родины. Готов думать, что он поступал искренне, веруя в необходимость того, что делалось. Но все же представал перед творческой интеллигенцией в роли сталинского прокурора. А когда увидел, что круг замкнулся, оборвал свою жизнь. Конечно, надо принять во внимание и то, что Фадеев к той поре спился и потому утратил многие черты своей прежней личности».
Сам-то Хрущев, как известно, от правды не отступал и «линию на репрессии» не поддерживал…
Объясняя гибель Фадеева, Никита Сергеевич сделал вид, что не читал его предсмертного письма. Намеренно передернул, зная, что мертвый писатель не может ответить. Предложил две ложные версии сразу, не заметив, что они противоречат друг другу. Определился бы, о чем он: о трагедии «человека умного и тонкой души» или о пьяном суициде разложившегося алкоголика?
Куда мудрее написал Корней Чуковский уже 13 мая: «Мне очень жаль милого А. А., в нем — под всеми наслоениями — чувствовался русский самородок, большой человек, но боже, что это были за наслоения! Вся брехня сталинской эпохи, все ее идиотские зверства, весь ее страшный бюрократизм, вся ее растленность и казенность находили в нем свое послушное орудие… Он — по существу добрый, человечный, любящий литературу „до слез умиления“, должен был вести весь литературный корабль самым гибельным и позорным путем — и пытался совместить человечность с гепеушничеством. Отсюда зигзаги его поведения, отсюда его замученная СОВЕСТЬ в последние годы».
Много ли было в ту эпоху людей сопоставимого с Фадеевым ранга, о которых можно сказать, что они ни разу не пошли на сделку с совестью? Или она, совесть, после XX съезда проснулась у одного Фадеева? Или у других она тоже была, но не было револьвера?
Ни официальная версия об алкоголизме, ни неофициальная — о «руках в крови» и «замучившей совести» — не могут устроить непредвзятого исследователя. Обе — ущербны, однобоки, недостаточны. «Обе хуже».
Относительно всякого титулованного советского самоубийцы должна еще быть обязательная версия о «чекистском следе»: и Есенина — чекисты, и Маяковского… Даже странно, что Фадеева — не они.
Мне представляется, что был целый комплекс причин, заставивших Фадеева взять револьвер. Клубок, гордиев узел, который он уже не мог распутать — только разорвать револьверной пулей.
В последние годы жизни Фадеев находился в глубоком и длительном кризисе с несколькими составляющими — личная, творческая, общественная… Но как бы гипербола нашего поиска ни стремилась к оси истины, окончательного ответа мы не найдем. Он остался в одной голове — седой, лежащей на последнем фото на подушке с приоткрытым беспомощно ртом.
По свидетельству Лидии Чуковской, Ахматова, узнав о случившемся в Переделкине, сказала: «Я Фадеева не имею права судить». Чуковская ответила: «Лет через пятьдесят будет, наверное, написана трагедия „Александр Фадеев“».
Если бы они знали, что писать ее будет некому…
Андрей Битов как-то сказал: «исписавшийся писатель» — не оскорбление. Всякий писатель стремится к исписанности, но не всякий ее достигает. Драма Фадеева — в том, что он не успел, вернее — не смог исписаться. Это драма недореализованности. Название «Разгрома» звучит пророчеством Фадеева о самом себе: он разгромил в себе писателя, закончив контрольным выстрелом в сердце.
Александр Яшин: «Он был рожден для непрерывного творческого труда, а вместо этого, волею обстоятельств, всю свою жизнь писал, думал и заботился больше о том, как пишут другие. В этом была какая-то жертвенность… Гражданский темперамент не позволял ему оставить свой партийный пост… Трагедия Фадеева — это трагедия сильного, чистого и честного человека».
Яшин не одинок: множество мемуаров о Фадееве, написанных вскоре после его гибели, звучат в одной тональности. Друзья и коллеги словно реабилитируют писателя, смывают с него пятна, появившиеся после хамского некролога, о котором мы скажем отдельно.
«Сашу сгубило… то уродливое, очень нужное для бездарностей и карьеристов, но не нужное для него организационно-администраторское „руководство“, которое было взвалено ему на плечи», — считала В. Герасимова.
Фадеев и сам знал, что общественная деятельность отнимает время и силы у него как писателя. Еще в 1929 году он писал Землячке о «неврастении в очень острой форме», возникшей из-за противоречия между «органической потребностью писать» и «литературно-общественной нагрузкой». В те же годы прозорливый Горький говорил ему: дело может кончиться гибелью дарования.
«Когда я все это успею сделать?!» — восклицал Фадеев, имея в виду «Провинцию» и «Удэге».
Никогда.
В феврале 1940 года он говорил уже бесповоротно больному М. Булгакову: «Я все время мешал себе как писателю… Писал урывками, на бегу. Вот и „Удэге“ до сих пор лежит неоконченное. А я ведь не ленив. Тогда как же это назвать? Самопредательство? Фу, черт возьми, писателю все можно простить — двоеженство, кражу, даже убийство — только не это, не самопредательство».
«На меня многие писатели в обиде. Я их могу понять. Но объяснить трудно…» — сказал как-то Фадеев Эренбургу. Тот ответил: «Скажите им, что больше всех вы обижали писателя Фадеева…»
Александр Нилин: «Я все же думаю, что увела Фадеева из жизни вина перед собой».
В 1944 году Фадеев написал Маргарите Алигер отчаянное в своей откровенности и горечи письмо. В нем уже слышатся интонации будущего предсмертного послания в ЦК: «В моей жизни я всегда и главным образом был виноват перед ней, перед работой. Всю жизнь, в силу некоторых особенностей характера, решительно всегда, когда надо было выбирать между работой и эфемерным общественным долгом, вроде многолетнего бесплодного „руководства“ Союзом писателей, между работой и той или иной семейной или дружеской обязанностью, между работой и душевным увлечением, между работой и суетой жизни, — всегда, всю жизнь получалось так, что работа отступала у меня на второй план. Я прожил более чем сорок лет в предельной, непростительной, преступной небрежности к своему таланту… От сознания своих слабостей, недостатков, дурных поступков я часто чувствовал и чувствую себя виноватым перед богом и людьми, но я никогда не чувствовал самой главной и самой большой не только в личном, но и в общественном, даже государственном смысле своей вины — вины перед своим талантом, который не мне принадлежит».