На самом деле, конечно, чувствовал — раз думал и говорил об этом.
В 1948-м пишет Ольге Форш: «Ко мне в должности Генерального секретаря нужно относиться, как к невменяемому. Мне редко удается сделать вовремя что-нибудь путное, поскольку я постоянно увлекаем стихией так называемых „неотложных“, т. е. суетных дел. Сейчас я уже вполне доспел до Канатчиковой дачи, но все еще не дают отпуска». Здесь Фадеев сдержан, ироничен — но слышна и неподдельная тревога.
Он то и дело просился в «творческий отпуск» — то для «Удэге», то для «Молодой гвардии», то для «Черной металлургии» — но с каждым разом использовать отпуск по прямому назначению, для творчества, было все сложнее. А снова уехать на год в Приморье он уже не мог. Или думал, что не может.
Придумывал десятки сюжетов — не воплощал ни один. В 1951-м сообщает Федину, что он «уже давно не писатель, а акын» — ходит, рассказывает, но не пишет. О том же писал Сталину: «Ежедневно совершаю над собой недопустимое, противоестественное насилие, заставляя себя делать не то, что является самой лучшей и самой сильной стороной моей натуры».
Фадеев много лет подряд душил в себе писателя, совершая творческое самоубийство. Он не был слабохарактерным, но искренне верил в то, что его общественная работа значима и необходима — да так оно и было. Точная формулировка Эренбурга: «Фадеев был смелым, но дисциплинированным солдатом, он никогда не забывал о прерогативах главнокомандующего». Конформистом старый подпольщик и партизан Булыга не был. Но власти, которую сам утверждал, — верил, как верил во всё, что писал, говорил и делал.
Вот ключ к пониманию сюжета фадеевской жизни, о которой мы не можем теперь говорить, не держа в уме ее самоубийственного финала и не задаваясь вопросом о том, почему он подошел к пропасти и шагнул вперед.
Конечно, свою роль мог сыграть и мировоззренческий кризис. «Вера его, в отличие от других писателей, в светлое коммунистическое будущее была сильнее», — справедливо пишет дальневосточный исследователь творчества Фадеева Ирина Григорай. Действительно: другие после 1956 года отряхнулись, оправились и зашагали себе вперед с новыми лозунгами… Подобные метаморфозы мы увидим и позже — в перестройку. Не то — Фадеев (как в 1991 году покончивший с собой маршал Ахромеев). Слишком он был искренен и прям, не имел запаса спасительной гибкости.
Еще — смерть Сталина.
А годом позже — смерть матери.
Фадеев чувствовал себя непоправимо одиноким. «Как внутренне одинок был Саша! Одиночество это усугублялось еще той броней, которую он всегда носил…» — писала В. Герасимова.
Эренбург: «Мне кажется, что с друзьями он не всегда и не обо всем заговаривал. Вот одно из его признаний: „Уж я-то знаю, что такое одиночество!“».
Кетлинская, начало 1956 года: «Как-то неожиданно Фадеев признался:
— А я, знаете, сейчас очень одинок».
Еще — ослабление позиций в Союзе писателей. Герасимова писала, что Фадеева «травил» Алексей Сурков, что он сыграл в гибели Фадеева «существенную роль». «Многолетним, потаенным, искусным врагом» еще с рапповских времен называет его Герасимова. Даже если она перегибает палку, роль Суркова в удалении Фадеева от ведущих позиций в союзе очевидна. Сам Фадеев в последние годы высказывался о Суркове скептически, а то и неприязненно. Чуковский в записи 1954 года излагал слова Фадеева о современных советских писателях: «Они ничего не читают. Да и писать не умеют, возьмите хотя бы Суркова… Ну ничего, ничего не умеет. Двух слов связать не умеет. И вообще он — подлец. Спрашивает меня ехидно-сочувственным голосом: „Как, Саша, твое здоровье?“ и т. д.».
Философ Александр Зиновьев доказывал, что десталинизация советского общества была процессом объективным — начавшимся до Хрущева и помимо Хрущева, всего лишь вовремя сообразившего возглавить его
[329]. XX съезд только оформил, закрепил этот уже шедший процесс, обусловленный целым рядом предпосылок.
Случай Фадеева это подтверждает. Он ведь задолго до XX съезда забрасывал инстанции ходатайствами о пересмотре дел репрессированных писателей (и не только писателей). «Оттепель» начиналась в том числе с Фадеева, хотя в общественном сознании он навсегда связан с предыдущей — свинцово-сталинской эпохой.
Оттепель его и убила. Выжившего на самых жестоких зимних ветрах.
После смерти Сталина и ареста Берии Фадеев раз за разом обращался к Маленкову и Хрущеву с предложениями по реформированию системы управления культурой. Предлагал дать художнику больше свободы, выступал как самый настоящий «прогрессивный демократ».
Однако новые вожди Фадеева не слушали. Он остался не у дел. Всю жизнь наступал на горло собственной писательской песне — а теперь оказался не нужен.
Казалось бы — тут-то и закончить «Удэге», написать «Черную металлургию»… Но писать Фадееву становится все труднее. Хотя это еще далеко не исписанность — скорее мучительная невозможность исписаться.
В феврале 1956 года Антал Гидаш навещал Фадеева в больнице. Речь пошла о какой-то журнальной публикации. «„Не читал, — нервно сказал Фадеев. — До сих пор мне ведь посылали все журналы. А теперь решили, видно, что я не у дел и посылать не стоит… Вот я и остался без журналов!“ — и зазвучал стереотипный горловой смех. Но в нем слышалась тревога».
Он остро переживал свою невостребованность. В последнем письме не вспомнил ни жену, ни детей: оно — о стране, себе, литературе, Сталине… Для объяснения причин ухода Фадеева в первую очередь следует рассматривать именно его предсмертное письмо, до 1990 года остававшееся тайной.
«Смерть таинственна, даже тогда, когда называется естественной. Я много убитых видел на полях войны, Фадеев показался мне одним из них или таким же, как они», — написал Долматовский. Маршал Жуков на похоронах Фадеева сказал Всеволоду Иванову (по воспоминаниям его сына — лингвиста Вячеслава Иванова): «Да, бывают потери».
После Фадеева выражение «умереть в своей постели» изменило привычное значение. Можно, оказывается, и погибнуть в своей постели. Он ведь именно погиб, как погибали его друзья — на Гражданской и после.
«С превеликой радостью… ухожу из этой жизни»
Те, кто первыми примчались на дачу Фадеева — Федин, Вс. Иванов, Долматовский (доверенное лицо депутата Фадеева), Сурков, — видели: на столике лежало письмо
[330], которое унес с собой один из людей в штатском.