Во-первых, в партизанский отряд Фадеев попал весной 1919-го, когда ему шел все-таки уже восемнадцатый год.
Во-вторых, не такие уж высокие в Приморье сопки — это не Кавказ.
В-третьих, если следовать логике «когда поднимаешься высоко — надо выпить», то все партизаны да и летчики должны были только и делать, что пьянствовать. Тогда как те же Титов и Ильюхов пишут, что пьянство было запрещено партизанским дисциплинарным уставом и захваченные жидкие трофеи выливали на землю. Они же описывают борьбу партизан с самогоноварением, главным образом среди корейцев. Оборудование сулеваров («суля» — корейский самогон) ломали, саму сулю выливали. Партизанские командиры, возможно, приукрашивают картину — понятно, что были отступления от устава, о чем говорится и в «Разгроме», и в «Удэге». Да и сами эти авторы пишут: в отряде малоуправляемого Шевченко выпивка «пользовалась всеми правами гражданства»
[332]. Но едва ли среди партизан процветало беспробудное пьянство с опохмелками. К тому же Фадеев воевал в других, более дисциплинированных отрядах, в том числе в образцовом «Первом Коммунистическом» Певзнера, уже тогда похожем по своей организованности на регулярную армию.
В-четвертых: когда мать давала ему опохмелиться? Когда он еще подростком приезжал к ней в Чугуевку на каникулы? Вряд ли. А вернувшись в конце лета 1918 года во Владивосток, он надолго расстался с матерью: подполье, Сучан, Амур, Забайкалье, Москва, Кронштадт, Ростов… Она просто не имела возможности опохмелять сына, пока он в 1926 году не перевез ее в Москву.
Однако хлесткая цитата гуляет по литературе, соперничая в популярности с приведенной ранее фразой про «окровавленные руки». Откуда она взялась?
Попробовав найти первоисточник, я наткнулся на отсылку к книге критика Зелинского, в которой на поверку ничего подобного не оказалось. Потом след привел к упомянутым воспоминаниям Авдеенко, но и в них алкогольных фадеевских откровений не обнаружилось. Кочующая по публикациям цитата
[333] выглядит крайне сомнительно, но нынешнее представление о Фадееве в значительной степени строится именно на подобных красивых — слишком красивых — фразах из невнятных источников.
Это объяснимо. С одной стороны, советского читателя перекормили Фадеевым, его бронзовеющий образ не мог не раздражать, а навязчивость и неискренность позднесоветских пропагандистов, позже перекрестившихся в «рыночников» (идеальный, химически чистый пример — Гайдар-внук), были очевидны.
С другой стороны, в перестроечный период возник спрос на разоблачение решительно всего советского — от Стаханова до Калашникова. В этом нигилистическом пафосе чувствовался накал религиозного толка: сбросить богов уходящей эпохи, чтобы освободить место для новых. Индульгенцией от разоблачений могли служить или диссидентство, как в случае с академиком Сахаровым (а то бы досталось и ему как одному из отцов советской водородной бомбы), или статус пострадавшего от репрессий, сразу же сообщавший человеку как моральную непогрешимость, так и высочайшую профессиональную состоятельность. Если бы посадили Лысенко, а не Вавилова, роль замученного гения досталась бы именно Лысенко, а Вавилова бы заклеймили — нашлось бы за что. Или взять вал ругани, вылившийся на Буденного и Ворошилова, тогда как их товарищи Блюхер и Тухачевский остались в памяти несправедливо погубленными полководцами, которые непременно спасли бы страну от катастрофы 1941 года. Если бы казнили Буденного с Ворошиловым, а Блюхера с Тухачевским не тронули, — все было бы ровно наоборот.
В этой ситуации Фадееву было не избежать удара, и фразы про стратосферные опохмелки и окровавленные руки пришлись кстати. Сегодня они должны оцениваться нами, говоря языком судейских работников, критически. В общественном процессе над Фадеевым и при Хрущеве, и в перестройку, и в постсоветские времена прокуроров было куда больше, нежели адвокатов, причем судьи чаще всего занимали сторону обвинения, показания рассматривали предвзято, не принимая во внимание доводы защиты. Пусть адвокаты тоже заговорят в голос.
Конечно, Фадеев пил.
«Раздумывая над тем, почему Саша так страшно пил, отчего он убегал в пьянство, стоит вспомнить и о его почти беспрестанном насилии над собой», — писала Герасимова, хотя, надо сказать, даже она о пьянках Фадеева в основном говорит с чужих слов.
О насилии над собой сказано совершенно справедливо, а вот о природе пьянства можно поспорить. Наивными кажутся попытки объяснить чье-нибудь пристрастие к спиртному «болью за Россию» либо чем-нибудь не менее высоким (неубедительно звучит строчка Высоцкого «Безвременье вливало водку в нас»). Или же, напротив, — нечистой совестью.
Пьют во все времена. Ортодоксы и бунтари, негодяи и хорошие люди.
Фадеев относился к пьющим. Все прочее — домыслы.
Эренбург: «Говорили также, что Фадеев мало пишет, потому что много пьет. Однако Фолкнер пил еще больше и написал несколько десятков романов». Помимо Фолкнера, можно назвать немало других имен.
Либединский вспоминал, что впервые Фадеев сильно запил в конце 1920-х. А перед войной, писал он, «болезнь была уже сильнее Фадеева».
Гидаш назвал его «таежным Вакхом».
В 1932 году Фадеев с поэтом Владимиром Луговским гостили в Уфе, где «Мотя» Погребинский
[334] установил для литераторов сухой закон — видно, на то были причины. Друзья находят выход: пьют ведрами кумыс и считают, что он заменяет пиво. Видимо, неплохо попили, если в письме к матери Фадеев пишет: «Ты спрашивала, не вреден ли мне уже кумыс? У врача я не справлялся, но я пью его теперь в ограниченных дозах…»
1934 год, поезд идет в Приморье. Гидаш: «Когда же Павленко с Фраерманом пошли спать в купе, Фадеев попросил водки. Час спустя глаза его уже горели голубовато-белым накалом».
Из записки Фадеева в комиссию партийного контроля при ЦК от 10 сентября 1941 года (вернувшись с фронта, где он был с Шолоховым и Петровым, писатель на неделю выпал из жизни — пил на квартире вдовы Булгакова Елены): «Вся беда в том, что такие нездоровые прорывы в моей работе бывали и раньше и сопровождают мою жизнь. Они не так часты, но в них много нездорового в силу их затяжного характера — это признаки алкоголизма или склонности к нему. Значительная часть моей жизни прошла и проходит в литературной среде и среде искусств, в быту которой много способствующего этим явлениям. Известная привычка к снисходительному отношению к подобным вещам, как ни стыдно сознаться, сыграла, вероятно, роль и сейчас… Не было никакой причины и никакого повода для такого моего запоя, — причина — склонность к алкоголизму, помноженному на неосознанную привычку к писательскому разгильдяйству. У писателей, к сожалению, развито чувство их безнаказанности именно в таких делах, но это недопустимо не только для члена ЦК, а просто для честного работника, — да это недопустимо и для писателя. Как человек честный и могущий работать, я всегда мучаюсь от таких прорывов, от их возможности и последствий…»