И ругаются в семье Либерзонов громко, смачно и яростно. Так же яростно и мирятся. Наш записной острослов Мишка Мовшович пустил в народ хохму:
— Вы слышали, Сема принял ислам.
— Да что вы! Это в его возрасте и образовании!
— А шо вы хотите. Ему все сложнее воспринимать свою Фиру без паранджи.
Вот такой наш дом, чтоб все его жители дожили до моего возраста. Или даже и дольше. Мы назвали его «Дом врагов народа». Это потому, что почти в каждой квартире, в каждой семье был свой скелет в шкафу. То есть, были в семьях и арестованные, и погибшие, и уцелевшие после всего кошмара 1930-х, 40-х, 50-х годов. Последних было немного. Мало было выживших. А уж моих годов — и вовсе никого.
Вот, например, моя соседка по лестничной клетке кто вы думаете? Правильно — Фира. Которая, кстати, присматривает за мной. Как я. Куда пошел. Что ел. Или вообще — есть ли еда в доме.
Я ей благодарен, хотя иногда своей настойчивостью она меня достает. Идея у нее простая — я должен завести дома бабу. Или даже женщину. Хотя бы для обихода. Чтобы и пыль. И сор. И на кухне — чтобы было. И так далее.
Так вот, соседка эта рассказывает. В 1937 году на Волоколамском шоссе, в доме № 15 (дом Дальстроя), где она, будучи девочкой семи-восьми лет, жила с мамой, ночью пришли какие-то люди, все перевернули, забрали бумаги и часы. Затем буднично предложили маме с дочерью выйти из квартиры во двор. Комнату, где они жили — опечатали. Вот и все. Тихо, мирно, зимой, ночью во дворе оказалась мама с дочкой. С небольшим узелком. Оказалось, их папа, что служил в Красной Армии на Дальнем Востоке, стал врагом народа. А они, значит, не имели права жить в этом хорошем, теплом доме Дальстроя. Но — спаслись. Кто бы мог представить, что девочку тут же возьмет в дом дядя Костя, который жил в этом же доме на первом этаже. И был до болезни адъютантом папы нашей соседки. Она долго проживет у него в семье и поступит даже в институт.
Мама же ее спаслась самым разумным в те годы способом. Она исчезла. На самом же деле уехала в поселок Клязьма к знакомым, и когда пришли забирать, уже, ку-ку — нужно было ее искать. А когда и кому из русских охранников охота искать. К тому же они, вероятно, отлично понимали, что все это копошение никому, кроме начальства, не нужно. Так и уцелела.
Или на другом этаже жили да и ушли уже в иной мир Шапиры. С дочкой Галей. Они — настоящие троцкисты. И не скрывали это, что, безусловно, делает им честь. За приверженность Троцкому и «перманентной» революции были высланы в конце 1920-х годов в Алма-Ату, а затем в 1937 году отправлены в лагеря. Галин отец чудом избежал смерти. Во время знаменитых «Норильских расстрелов» его выкликнули, но кто-то из заключенных его опередил, ответив, что его уже увели, или увезли, не то на «кирпичный завод», то есть расстрел, не то в Москву на доследование. Так он и остался жив. А их дочь Галя, 2-х лет от роду, попала в детприемник и за несколько бутылок водки была выкуплена родственниками. Как рассказывали родственники нам уже здесь, в Хайфе, основная сложность была в том, что ребенка ночью нужно было перекинуть через забор. И сделать это точно, чтобы с той стороны этот «сверток» поймали. Удалось.
* * *
Такими историями полон этот «Дом врагов народа».
* * *
Я выхожу на лоджию, сбросив плащ и ботинки в прихожей. Каждый раз, снимая ботинки, не устаю удивляться (как профессионал) добротному американскому изготовлению.
На кухне стояла чашка с остатками кофия. А что может быть лучше — выйти на широкую лоджию. Она с теневой стороны, и это хорошо. Сесть пусть в расшатанное и скрипучее, но — кресло. Рядом — ящик из-под яблок, он давно приспособлен под столик. Его и заляпать можно, и залить, что я и делаю. Руки? Нет, руки пока, Бог милостив, не трясутся, а вот пальцы уже разогнуть трудно. Да никакая не подагра. И не артриты-артрозы, которых я и выговариваю-то с трудом. Да и кто я — простой сапожник. Вот от моей работы пальцы и не гнутся. Вернее — не разгибаются. Но сила в них так и осталась. И уж ежели какую вражину схвачу — мало не покажется. Но это потом и к месту. А сейчас место мое на горе Кармель («Керем-эль» — виноградник Господа). Сижу, смотрю на золотистые камни новых домов. Кофе холодный, да мне все равно.
За балконом — овраг, по-ихнему — вади, откуда по вечерам и ночам разносятся леденящие кровь вопли шакалов, крики мангустов, утробные призывные стоны еврейских кошек. А утром — щебетанье и разноголосица многочисленных птиц.
И угадайте, господа, что мне больше всего хотелось на этой лоджии, под вой и тявканье шакальчиков да мангустов. Хорошей еды? Нет, зачем. Уже не надо. Кусок мацы да и все. Годы, годы.
Тогда, может, друзей и близких? Чтобы балагурить на балконе, перебивая друг дружку. Уже никого нету. И давно.
Или мою семью. Нет, вот это вспоминать я себе запретил. Раз и навсегда.
Ладно, не буду вас утомлять.
Хочется мне больше всего позвонить маме. Идиотское желание, прямо скажем. Как это вообще возможно, когда у нас в местечке, так же, как и в остальных, электричества не было никакого. Да и что такое телефон, узналось нами уже к концу 1930-х годов. А вот как хочется! Сколько бы я ей рассказал, хотя, честно говоря, я — не говорун. Все больше молчу. Но начал писать.
Вот как это получилось. Жительница нашего дома аидышке
[4] Тамрико, а по нашему — Тата, писала что-то для диссертации. И взяла у меня рассказ. А затем рассказ плавно перетек в другой. Да и соседка Фира, которой, конечно, до всего есть дело, надоумила. Мол, что вы, Арон Гершелевич, такую можно сказать, жизнь прожили, оставьте потомству ваши майсы
[5]. И не говорите, что писать не обучены. А кто обучен. Вон Толстой даже хедер не закончил. А как писал. И сколько ему платили. Вот и вы… — далее Фира сбивалась на любимую тему «за деньги», пособие, медицину. Правда, в качестве примера приводила, конечно, своего мужа Сему.
«Вот мой Сема, начал писать записки о жизни пауков и тараканов. Он же, вы знаете, по этой части. Имел кафедру!» — тут Фира поднимала обязательно указательный палец вверх. К небу. Напоминая, видимо, наблюдающим оттуда, что Сема пишет про тараканов и за это нужно платить. И тогда они «обязательно возьмут туризм в Париж».
«Да что вам этот Париж, — возмущались соседки. Вы и французского не знаете». На что Фира парировала в стиле «шах и мат».
«А шо такого. Вот вы до сих пор иврит не выучили, и ничего, живете. Даже на рынке скандал по ценам устраиваете».
Обескураженные убийственной и справедливой логикой Фиры, соседи пытались ей объяснить, что на рынке, слава Богу, все русские (в смысле, русские евреи) и покупать там милое дело. И только гораздо позднее до них доходило, что Фира-то, зараза, тоже в иврите — ни в зуб ногой. И тоже в ульпан
[6] зря ходила.