Таким образом, тот удивительный скачок воображения, которым Бруно превратил систему Коперника в бесконечную вселенную, населенную бесчисленными мирами, движущимися и одушевленными божественной жизнью, сам Бруно считал — благодаря неверному представлению о Копернике и Лукреции — просто экспансией герметического гнозиса, магическим постижением божественной жизни природы.
И эта бесконечно расширившаяся Вселенная оставалась Единым — а это, как мы видели, основной принцип герметизма. Единство Всего в Одном — постоянная тема Бруно; некоторые из самых поразительных пассажей можно найти в диалоге «О причине, начале и едином», который иногда становится похож на герметический гимн:
Высшее благо, высший предмет устремления, высшее совершенство, высшее блаженство состоит в единстве, охватывающем сложность всего… Хвала богам, и да будет возвеличена всеми живущими бесконечная, простейшая, единственнейшая, высочайшая и абсолютнейшая причина, начало и единое
[679].
Единство Вселенной в Едином, восклицает Бруно чуть раньше в том же трактате, — это
солиднейший фундамент истин и тайн природы. Во-первых, я хочу, чтобы вы отметили, что природа нисходит к произведению вещей, а интеллект восходит к их познанию по одной и той же лестнице и что тот и другая продвигаются от единства к единству, проходя через множественность средств
[680].
Это философия, впадающая в магию: все есть одно, и маг может взойти по лестницам оккультных симпатий, идущим через всю природу. А поскольку эта философия — не только магия, но еще и религия, то она становится религией герметических псевдоегиптян, которые, как Бруно говорит в «Изгнании…»,
с помощью магии и божественных обрядов… поднялись к божеству по той же лестнице природы, по которой само божество нисходит к мельчайшему
[681].
Философия и религия Бруно совпадают, и обе герметичны. Нужно представлять его систему в целом, чтобы осознать все взаимосвязи. Расширенная Вселенная соответствует расширенной антиаскетической эпикурейской этике. Грандиозное расширение герметического гнозиса связано с неудовлетворенностью Бруно организованными формами религии. Несомненно, Бруно весьма сочувственно относился к Лукрецию, который выступал против современных ему религиозных форм и находил в «космосе» убежище от ужасов суеверия. Но, в отличие от Лукреция, Бруно, конечно, не был атеистом. В его глазах бесконечная Вселенная и бесчисленные миры — это новые откровения, концентрированное выражение всеобъемлющего ощущения божества. Или же это способ вообразить невообразимое, постичь и удержать в душе бесконечную божественную реальность. Ибо Бруно использует мышление герметическим, полумагическим образом — то есть как средство обрести интуитивное познание Божества.
Специфичность позиции освободила Бруно от стеснений христианских герметиков в их подходе к герметической литературе и позволила ему выбрать как основу собственной философии самые пантеистические и оптимистичные трактаты Герметического свода — такие, как XII, «О всеобщем уме», или Corpus Hermeticum V, «Quod Deus latens simul et patens est» [«О том, что Бог и скрывается и являет Себя»] (я привожу названия трактатов по Фичино).
Это позволило ему и воспринять нехристианские доктрины, которых тщательно избегали христианские герметики, например, учение о метемпсихозе (встречающееся прежде всего в Герметическом своде X и в «Асклепии»
[682]), которое Бруно открыто признает в «Кабале пегасского коня»
[683] и подразумевает в некоторых пассажах «Вечери» и других диалогов
[684]. Точно так же уклонялись прежде и от гностического восхождения сквозь сферы, хотя Фичино, судя по его интересу к идее астрального тела
[685], и тосковал по нему, и, как мы видели, оно имеется и у мага Агриппы.
По тем же причинам, Бруно мог не обращать никакого внимания на изощренную аргументацию христианского герметизма, которая оправдывала почтение к Гермесу тем, что он предузнал Троицу, как сказано, например, в христианизирующих комментариях Фичино к Герметическому своду. Это невнимание было сознательным, поскольку Бруно, несомненно, пользовался латинским переводом Герметического свода, сделанным Фичино, и, следовательно, читал его комментарии. Бросается в глаза отсутствие у Бруно тех предвосхищающих Троицу триад из древних теологических и философских систем, которые встречаются в «Платоновском богословии» Фичино, диалогах Тиара и почти у всех христианских неоплатоников. Этим религиозный герметизм Бруно отличается от, скажем, системы Патрици, в которой хотя и использована отчасти магия Фичино, но и тринитарные рассуждения занимают огромное место. Этим Бруно отличается даже и от любимой своей «Тайной философии» Агриппы, в конце которой псевдо-дионисиева и тринитарная система кладется в основу магии
[686]. Бруно признает, что у него отсутствует теологическая часть, и объясняет это тем, что не пытается подняться выше природы и выступает в роли представителя исключительно естественной философии. Противоречить богословию он не хочет, но ищет божество в своих бесчисленных мирах
[687].
С таких позиций Бруно толкует герметические сочинения — и возможно, едва ли не самым адекватным образом: он видит в них гностическую «религию космоса», (расширенную им до бесчисленных миров), а в «Асклепии» — позднеантичный египетский мистериальный культ, в неоплатоническом толковании. Другое дело, что Бруно, как и все прочие, не имел никакого представления о подлинной датировке герметических текстов и полагал, что он возвращается к египетской философии и религии, более древним, чем Моисей.
Анализ философии Бруно очень усложнен тем, что это философия — как и у Фичино, и у Пико — синкретическая: вокруг герметического ядра объединены самые разные философские и литературные источники, входившие в широкий круг чтения Бруно. Он знал труды Платона и неоплатоников в переводах Фичино. Видимо, для него была важна аверроистская философия (вошедшая и в синтез Пико), поскольку ее intellectus agens [«действующий разум»] может рассматриваться как развитие и подтверждения идей герметического трактата «О всеобщем уме». Одно из влияний — «Источник жизни» («Fons vitae») Авицеброна. И очень гордившийся своим орденом бывший доминиканец, Бруно прекрасно знал такого трудного автора, как Альберт Великий; неизменно он выражал преклонение и перед ярчайшим светильником своего ордена — Фомой Аквинским, хотя, боюсь, далеки были от современного томизма причины, по которым Бруно чтил человека, которого считал великим магом и благородным героическим энтузиастом
[688].