Поль всё это прекрасно видел. Он рос послушным, тихим ребёнком, которого воспитывали в строгом соответствии с нормами буржуазной морали и безупречной набожности, учили тому, чему дблжно было научить. Этот мальчик со временем превратится в весьма нервного мужчину, порой несдержанного и даже грубого, но скорее напоказ, поскольку за грубостью таилась робость «неотёсанного деревенщины». Его вспыльчивость имела глубокие корни, свою роль сыграли тут и страх, который внушал ему отец, и не дававшее ему покоя чувство, что он никак не может найти своё место в жизни, что он не такой, как все, что он выскочка, сын парвеню
[8], незаконнорождённый.
Но до поры до времени он строил из себя примерного ребёнка, чтобы его поменьше дёргали.
Он ходил в школу на улице Эпино, а затем, вместе с другими детьми из добропорядочных семейств, в школу-пансионат Сен-Жозеф. В 1852 году в возрасте тринадцати лет он поступил в коллеж Бурбон. Началась настоящая жизнь.
* * *
Его звали Эмиль Золя. Он был тщедушным, болезненным мальчиком, говорил с заметным парижским акцентом и имел смешивший всех дефект речи. Вместо «с» и «з» он произносил «т» — говорил «Тетанн» вместо «Сезанн» — и при разговоре сильно брызгал слюной, но при этом был умным, мечтательным и очень несчастным ребёнком. Другие мальчишки постоянно задирали его, потому что он был чужаком, «франком», потому что был маленьким и хилым, потому что так уж устроен мир: здоровые лбы издеваются над теми, кто слабее их, а эти последние порой берут реванш, став взрослыми. Отец Эмиля, Франсуа Золя, был инженером-строителем, у подножия горы Сент-Виктуар он возводил плотину для снабжения водой жителей Экса; в 1847 году, не успев довести строительство до конца, он скончался. Мать Эмиля выбивалась из сил, добывая деньги на учёбу сына в приличной школе.
Поль Сезанн проникся симпатией к этому мальчику, который был на год младше его и с которым никто не хотел общаться. Они быстро подружились. «Разные от природы, — скажет позже Золя, — мы сразу и навсегда сблизились, влекомые друг к другу тайным сходством, пока ещё только зарождающейся мучительной жаждой успеха, разумом высшего порядка, пробивающимся среди грубой, шумной толпы мерзких тупиц, задиравших нас»
[9]. А Сезанн много лет спустя поведает своему молодому другу поэту Иоахиму Гаске: «Представьте себе, что в коллеже мы с Золя имели славу феноменальных личностей. Я с налёту мог написать латинские стишки… За два су! Я ведь был торгашом, чёрт побери! во времена своей юности. Золя же ни шиша не делал… Он предавался мечтам. Упрямый дикарь, вечно несчастный, витающий в облаках, такой, знаете ли, каких терпеть не могут сверстники. Ему могли запросто объявить бойкот… Наша дружба как раз и возникла на этой почве после трёпки, которую мне устроили на школьном дворе: все, от мала до велика, ополчились на меня за то, что я нарушил табу, а я не смог отказать себе в удовольствии поговорить с ним… Отличный парень… На следующий день он принёс мне огромную корзину яблок… “Смотри, какие яблоки, Сезанн, — сказал он мне, насмешливо сверкнув глазами, — они прибыли издалека!”»
[10].
Несколько лет, до отъезда Золя в Париж в 1858 году, эти два мальчика наслаждались безоблачным счастьем юношеской дружбы. Они читали одни и те же книги, обожали стихи. Их кумиром был Виктор Гюго. Частенько они удирали за город к подножию горы Сент-Виктуар; каждой клеточкой своего тела, даже не отдавая себе в том отчёта, они впитывали красоту окружавшего их мира, дарованную им просто так, ни за что, и набирались впечатлений, которые в один прекрасный день обретут свою форму. Ну не рай ли?.. Вскоре к их прогулкам присоединился третий участник, Батистен Байль, прилежный ученик той же школы, который в будущем изберёт для себя профессию инженера. Друзей прозвали «неразлучными»: им было интересно вместе, у них всегда находились общие темы для разговоров, но больше всего они любили рисовать друг другу радужные картины своего славного будущего. «Нас влекли к себе, — рассказывал Золя, — пылкие сердца и блестящие умы, мы мечтали о будущем, которое сквозь призму нашей юности виделось нам непременно блестящим»
[11]. Надо сказать, что жизнь их протекала на фоне изумительной природы Прованса. Среди излюбленных маршрутов их прогулок была толонетская дорога
[12], та самая, по которой когда-то шли римские легионы и за каждым поворотом которой открывался потрясающий вид. Ох уж эти римляне, они умели смотреть и видеть! Это были не просто пейзажи, а их квинтэссенция! Деревья, скалы, на горизонте гора, похожая на огромное диковинное животное с волнистой шкурой, бибемюские каменоломни, Шато-Нуар
[13], инфернетские ущелья — всё к вашим услугам! Сколько же Сезанну придётся потрудиться над этими пейзажами, что всегда были у него перед глазами, чтобы трансформировать их на свой лад! Не был ли он уже тогда подспудно готов к этому? Вряд ли. Он рос мечтательным юношей, но от природы был грубоватым и довольно угрюмым, хотя временами поражал окружающих всплесками безудержного веселья и приступами безрассудной расточительности.
Деньги словно жгли ему руки. Их нужно было срочно тратить. «Чёрт подери, — сказал он как-то Золя, — если этой ночью я вдруг помру, ты что, хочешь, чтобы это досталось моим родичам?» Будучи натурой очень чувствительной, он черпал уверенность в дружбе Золя и Байля, а во время их совместных походов на так называемую охоту, когда они больше читали друг другу стихи, чем стреляли по разным птахам, он создавал свой собственный мир, создавал таким, каким он виделся только ему. На охоту друзья, как правило, отправлялись в три часа ночи, и тот из них, кто просыпался первым, шёл будить остальных, бросая им в окна камешки.
«Мы сразу же трогались в путь, прихватив приготовленную с вечера снедь, уложенную в охотничьи сумки. Ещё до рассвета мы успевали проделать несколько километров. Часов в девять утра, когда солнце начинало сильно припекать, мы устраивались на привал в спасительной тени какого-нибудь лесистого оврага. На свежем воздухе мы готовили свой завтрак. Байль разжигал костёр, над ним мы подвешивали на верёвке нашпигованный чесноком окорок, и Золя время от времени переворачивал его с одного бока на другой. Сезанн раскладывал на влажном полотенце листья салата и посыпал их душистыми приправами. Поев, мы устраивали себе сиесту. После отдыха, закинув за плечи ружья, мы якобы отправлялись на охоту: порой нам удавалось подстрелить какую-нибудь птичку. Побродив ещё немного, мы вновь откладывали ружья и, устроившись под деревом, доставали из сумки книги»
[14].