В Париже он вновь объявился в марте 1880 года. Поселился на рю де л’Уэст за Монпарнасским вокзалом и зажил своей обычной жизнью отшельника. Среди тех немногих людей, с которыми он иногда виделся, были папаша Танги, Гийомен и несчастный больной туберкулёзом Кабанер, который вынужден был зарабатывать на жизнь, играя ночи напролёт на пианино в кафешантане. С Золя Сезанн тоже время от времени встречался. Помимо своего меданского поместья Эмиль обзавёлся роскошной квартирой на улице де Булонь (ныне улица Баллю в девятом округе Парижа). Несколько раз он пытался оторвать Поля от работы и вывести его в свет, в те парижские дома, где теперь бывал сам, но поплатился за это. Однажды он устроил Сезанну приглашение к издателю Шарпантье, у которого собирался столичный бомонд: Сара Бернар, Жюль Массне, Октав Мирбо, Альфонс Доде, Эдмон де Гонкур
[175] — в общем, весь цвет. Сезанн почувствовал себя среди них неотёсанным деревенщиной, его пугали шум, умные разговоры и казавшиеся враждебными незнакомые лица. Поль практически сразу ретировался оттуда. В другой раз Золя пригласил его уже к себе на один из своих знаменитых вечеров. Естественно, без Гортензии. Для Эмиля и Габриеллы её просто не существовало. Поль явился в своём обычном виде: заношенная одежда, растерянность на лице. За весь вечер он не произнёс ни слова. Эти самодовольные светские львы и львицы не вызывали у него ничего кроме раздражения. Утрируя свой южный акцент и простецкие манеры, он обратился к Золя: «Послушай, Эмиль, тебе не кажется, что здесь слишком жарррко? Если позволишь, я сбрррошу пиджак».
Его письма к Золя, относящиеся к этому периоду, свидетельствуют о подспудно одолевавшем его смущении. Золя стал большим человеком, он же по-прежнему топчется на месте. Этот мир не для него. Он рассыпался в неуклюжих любезностях, с трудом маскировавших его неловкость, если, конечно, за всем этим не крылись ирония и уязвлённая гордость: «С благодарностью, твой давнишний товарищ по коллежу в 1854 году». 1 мая 1880 года Сезанн обратился к другу с просьбой от имени своих собратьев по цеху — группы импрессионистов, хотевших с его помощью опубликовать в «Ле Вольтер» письмо Ренуара и Моне, возмущённых «плохим размещением» их картин на Салоне. Кроме того, они требовали проведения в следующем году выставки «чистых импрессионистов». Поль чуть ли не извинялся за этот демарш: «Я всего лишь выполняю роль посредника и не более того». В том же письме он сообщал другу о «крайне печальном событии, каковым явилась кончина Флобера», и это было для него не просто красивой фразой.
Письмо это имело продолжение. Верный Золя понял, что его просят начать новую кампанию в защиту друзей-художников. Он не просто опубликовал письмо Моне и Ренуара, но и возобновил полемику о судьбах живописи ровно с того самого места, на каком закончил её 14 лет назад. И хотя его представления о живописи оставались такими же путаными, как и прежде, слово его приобрело совершенно иной вес. Золя опубликовал в «Ле Вольтер» серию из четырёх пространных статей под общим названием «Натурализм в Салоне». Надо заметить, что он со своими откровениями не оправдал тех надежд, что возлагали на него художники. Первую из статей, напечатанных во второй половине июня 1880 года, Золя начал с вдохновенной защиты импрессионистов:
«Их считают насмешниками и шарлатанами, издевающимися над публикой и специально поднимающими шумиху вокруг своих произведений, тогда как они, напротив, являются строгими и последовательными наблюдателями жизни. Мне кажется, мало кто знает, что большинство этих борющихся за свои права художников люди бедные, едва не погибающие от непосильного труда, нужды и усталости. Довольно странные они насмешники, эти мученики своей веры!»
Такое вот восхваление, очень в духе Золя. Но автор романа «Нана» тут же принялся делать оговорки. На его взгляд, последняя выставка импрессионистов сослужила им плохую службу. Нет сомнений, что импрессионизм — это передовой отряд современной живописи, та «подымающаяся волна модернизма, которую не остановить, которая мало-помалу подмывает Школу изящных искусств, Академию, все их приёмы и все их условности». В общем, разве можно в век железных дорог рисовать так же, как в эпоху Людовика XIV? Но при этом не является ли ошибкой проведение подобных групповых выставок? Не позволяют ли они разным посредственным художникам просачиваться в образовавшуюся брешь? И напоследок, in cauda venenum
[176], убийственное замечание: «К великому несчастью, ни один из художников этой группы не сумел мощно и неопровержимо воплотить в своих произведениях новые истины, которые только начинают обретать в их творчестве более-менее чёткие формы». А далее напрашивается мысль: то, к чему импрессионизм ещё только стремится, натурализм уже нашёл благодаря ему, Золя. И он продолжает: «Эти новые истины неоспоримы, но нигде, ни у одного из них мы не видим их воплощения в жизнь уверенной рукой мастера. Все эти художники лишь предвестники будущего, гения среди них нет, он ещё не родился. Всем понятно, чего они добиваются, и их право на это никто не оспаривает, но тщетно мы будем искать среди их работ шедевр, который бы зримо утвердил их истину и заставил бы склонить перед ней голову Так что борьба импрессионистов пока не принесла ожидаемых результатов, их творения не доросли до уровня их притязаний, они всё что-то лепечут и никак не могут найти нужные слова»
[177]. Посыл понятен: у импрессионистов нет лидера, нет своего гения; если бы он имелся, успех у публики им был бы обеспечен, пример тому — он сам и его романы.
Импрессионисты были в ярости. Но не Сезанн. К тому же Золя впервые в жизни удостоил его хоть какой-то похвалы, этак снисходительно упомянул вскользь: «Г-н Поль Сезанн с его темпераментом большого художника, который по-прежнему бьётся в поисках собственного стиля, всё же ближе к Курбе, чем к Делакруа».
Сезанн доволен. Эмиль написал о нём — наконец-то! Почувствовал ли он снисходительность и недопонимание в высказываниях друга? Конечно, сравнение с Курбе и Делакруа льстило, но Золя был не в состоянии реально оценить проделанную Полем гигантскую работу, он даже не понял, что тот уже отошёл от импрессионизма и торит собственный путь, ни на чей другой не похожий. Что касается импрессионизма, то на его счёт мнения друзей совпадали: да, это «новая истина», и уж кто-кто, а Сезанн-то по своему опыту знал, сколько за всем новым стоит упорного труда, поисков и метаний. И он совсем не обиделся на Золя за его вялую похвалу, он прекрасно понимал, сколько ему ещё предстоит сделать.