Может быть, в Марсель? У Сезанна там завёлся новый друг — художник, как и он сам, любопытный тип по имени Адольф Монтичелли. Любитель покрасоваться и произвести впечатление, он не уступал Сезанну в строптивости и гордо носил свою великолепную голову благородного отца или древнеримского мыслителя, но жил при этом в мерзкой лачуге на задворках реформатской церкви. Он тоже работал как одержимый над своими картинами, но добиться успеха так и не смог. Когда-то давно, в Париже, он пережил свой звёздный час, строя из себя великого художника и одеваясь как истинный денди, но потом всё это закончилось и он вернулся в Марсель. К своим шестидесяти годам он почти ничего не достиг и влачил жалкое существование, демонстрируя королевское презрение к социальным благам и гнусным сделкам с совестью, процветавшим в мире искусства. Монтичелли сравнивал выставку картин на Салоне с выставкой животных. Сам же он писал свои полотна, грезя о прекрасном мире, в котором царят благородство, радость и свобода. Он был истинным духовным наследником Делакруа. Сезанн признавал в нём собрата по духу и темпераменту. Но Монтичелли рисовал просто в своё удовольствие, он создавал красочные, яркие картины, не заботясь ни о чём другом: он не бился, подобно Сезанну, над поиском некой истины, над синтезом разума с инстинктом, натуры с её воспроизведением на холсте. На пару, как когда-то с Золя, они совершали долгие загородные прогулки, ходили «на мотивы». Сезанн восхищался той непринуждённостью и лёгкостью, с какой творил Монтичелли, но понимал, что этот путь не для него.
До него дошёл слух о страшной «катастрофе»: в возрасте пятидесяти одного года из-за неудачной ампутации ноги скончался Мане. Милейший Мане, всегда такой элегантный, над которым он не раз подшучивал в кафе «Гербуа», ушёл из жизни, ушёл при ужасающих обстоятельствах, изведённый лихорадкой и гноем. Это известие подтолкнуло Сезанна к наведению порядка в собственных делах. Он отправил Золя копию своего завещания и снял в Эстаке небольшой домик, в котором предполагал прожить весь год. Пребывая в тоске и меланхолии, не имея новостей ни от кого из друзей, он представляет себе, как будет выглядеть в «воспоминаниях Алексиса и других здравствующих». Такие вот мрачные мысли… Между тем он продолжает писать пейзажи, выискивая всё новые и новые виды. «Я всё время занимаюсь живописью. Тут много прекрасных видов, но это не совсем мотивы. И всё же, если на закате найти место повыше и взглянуть вниз, то можно полюбоваться чудесной панорамой Марселя и островами вдали; в вечерней дымке всё это смотрится очень живописно».
Сезанн почти два года не появлялся в Париже и мало интересовался тем, что происходило в мире, если это не имело отношения к живописи. Он всё глубже врастал в своё одиночество и одержимо писал те самые пейзажи, работа над которыми была неотделима для него от поиска методов самовыражения. Экс и его окрестности превратились для него в центр вселенной, которую необходимо было воссоздать на холсте. Во время одной из прогулок с Валабрегом в феврале 1884 года он сделал одно удивительное открытие с сильным привкусом разочарования: «Мы вместе сделали круг по городу, вспомнив кое-кого из прежних знакомых, и я понял, насколько по-разному мы воспринимаем окружающую действительность! Меня переполняли впечатления от этого края, который кажется мне самым замечательным местом на свете».
Это место было для него самым замечательным на свете, потому что здешняя природа давала ему то, что как раз и было ему нужно, то, что мог разглядеть лишь он один: воплощение вечности и незыблемости. Основываясь на этом, уже можно работать с цветом, выстраивать пространственные планы.
Визит Моне и Ренуара, оказавшихся в Провансе проездом в конце 1883 года, ненадолго нарушил одиночество Сезанна. Друзья нашли его угрюмым, погружённым в себя, с явными признаками неврастении. Он лишился компании Монтичелли, недавно потерявшего мать и замкнувшегося в своем горе. Ате из немногих приятелей Поля, что ещё оставались в Эксе, вроде Нумы Коста и Виктора Лейде, остепенились, посолиднели и не горели желанием с ним общаться. Какой интерес мог представлять для них полоумный художник, который расшвыривал свои неоконченные картины по канавам и обочинам дорог? Хотя, возможно, его изоляцию усугубила и случившаяся в Марселе в июне — октябре 1884 года эпидемия холеры, заставившая людей попрятаться по домам из опасения подхватить заразу.
Но Сезанн продолжал рисовать. В творческом плане последние два года были для него весьма продуктивными. Натюрморты, портреты, пейзажи… На многочисленных натюрмортах одни и те же, но по-разному расставленные предметы. А в пейзажах появляется новый величественный образ, высшая форма материи, над загадкой которой Сезанн будет биться до конца жизни: гора Сент-Виктуар. Гортензия позирует ему для портретов, явно свидетельствующих о существующей между ними дистанции: она грустная, отстранённая, горько безликая. На то у неё, видимо, есть свои причины.
«ВЫ ПОЗВОЛИЛИ МНЕ СЕБЯ ПОЦЕЛОВАТЬ»
«Я увидел вас, и вы позволили мне себя поцеловать; с этого мгновения меня не оставляет глубокое волнение. Простите терзаемому тоской другу, что он рискнул написать вам. Я не знаю, как вы расцените мою смелость, возможно, сочтёте её чрезмерной, но я не могу дольше терпеть эту муку. Не лучше ли признаться в своих чувствах, чем скрывать их?
К чему, подумал я, молчать о том, что тебя тревожит? Чем ещё облегчить страдания, как не возможностью выговориться? И если стонами можно умерить физические страдания, то не естественно ли, сударыня, что страдания моральные ищут выхода в возможности исповедаться любимому человеку?
Я прекрасно понимаю, что это неосторожное и импульсивное послание может показаться вам нескромным, и мне остаётся лишь надеяться на вашу доброту…»
[184]
Это неоконченное письмо, вероятно, написанное весной 1885 года, было обнаружено на обратной стороне одного из рисунков, брошенных в мастерской Сезанна в Жа де Буффан. Что же тогда произошло? Да самая тривиальная вещь на свете: Поль влюбился. И, читая это письмо, понимаешь, что влюбился он нешуточно. В 46 лет — пожалуйста, седина в бороду, бес в ребро! Видимо, это было не просто увлечение, а испепеляющее душу чувство, если он вдруг принялся писать письма, в которых зазвучали расиновские
[185] интонации. Не иначе как сама Венера оказалась на его пути, заставив потерять голову. Но, как говорил один из персонажей фильма «Манон с источников»
[186], «когда любовь приходит слишком поздно, обычно ничего хорошего из неё не получается».
Так в кого он влюбился? Тут дело усложняется. Биографам Сезанна пришлось извести немало чернил и хорошенько поломать голову над решением этой загадки. Итак, апостол современной живописи вдруг влюбился. А ведь Сезанн отнюдь не был донжуаном. Скорее, наоборот — он был робким мужчиной со слабо развитой сексуальностью, которую, кроме всего прочего, подавляли царившие в родительском доме строгость нравов, насаждаемая с детских лет религиозность и католическая традиция. Любой физический контакт был ему в тягость, но его творчество предоставляет массу свидетельств того, что вихри чувственности не оставляли его равнодушным: женщина была для него восхитительным запретным плодом, существом из другого мира. Между тем, подобно большинству тогдашних мужчин, он время от времени посещал публичные дома. Вот что он писал Золя летом 1885 года: «Моя жизнь протекает в полной изоляции. Я не бываю нигде кроме борделя — либо в городе, либо где-то ещё. Да, я плачу за это деньги, как ни грязно это звучит, но мне необходима разрядка, и такой ценой я её получаю».