Сам-то Воллар сразу оценил это сокровище. У Сезанна не было своего «маршана», достойного его таланта и способного с размахом заняться продажей его картин, ведь папаша Танги для этой роли не годился… И о нём уже начали говорить. Это была золотоносная жила, которую пора было разрабатывать.
* * *
Перед нами фотография и автопортрет Сезанна. В начале 1890-х годов он уже выглядел глубоким стариком. И если на автопортрете художник предстаёт перед нами ещё «крепким пятидесятилетним мужчиной с серебристой бородой в мягкой шляпе», то на фото… Почти лысый, остатки седых волос длинными прядями спускаются на воротник, вместо привычной густой бороды пророка — маленькая «козлиная» бородка. Казалось, что ажиотаж вокруг его творчества, начавшийся в Париже, мало его трогал и уж точно не заставил стать более приветливым.
Летом 1894 года он вновь объявился в Париже. Не похоже, чтобы причиной приезда в столицу стала последовавшая одна за другой кончина двух его друзей, сыгравших огромную роль в его судьбе и всегда защищавших его талант.
Первым, в феврале, умер от рака желудка папаша Танги. Испытывая страшные муки, он пожелал уйти из жизни у себя дома, среди своих любимых картин. В июне Октав Мирбо устроил их распродажу в пользу вдовы Танги, оставшейся почти без средств к существованию. Работы Сезанна, которые торговец прятал у себя в лавке, ушли по смехотворно низким ценам: «Дюны» — за 95 франков, «Деревенский уголок» — за 215, «Мост» — за 102, «Деревня» — за 175. Все эти картины купил Амбруаз Воллар, причём, не имея при себе нужной суммы денег, он попросил об отсрочке. Сезанн не прислал на эту благотворительную распродажу ни одной новой работы. Да и знал ли он вообще, что его первый маршан навсегда покинул этот мир?
А 21 февраля умер Гюстав Кайботт. Никогда не отличавшийся крепким здоровьем художник скончался от двустороннего воспаления лёгких — следствия простуды, которую он подхватил, подрезая в саду розы. Надо сказать, что прожил он гораздо дольше, чем когда-то предполагал, составляя своё завещание. Этот тонкий художник был большим другом и поклонником импрессионистов, многое сделавшим для их признания. Кайботт оставил в дар государству 65 картин из своей личной коллекции. Настоящее сокровище! Среди них были 3 произведения Мане, 16 — Моне, 18 — Писсарро, 8 — Ренуара и 4 — Сезанна. Далеко не всем этот подарок пришёлся по вкусу. Группа «официальных» художников академической школы во главе с Жаном Леоном Жеромом воспротивилась тому, чтобы власти принимали дар Кайботта, мотивируя это тем, что его коллекция является оскорблением общественной морали. Жером не стеснялся в выражениях: «Мы живём в век упадка и глупости… Уровень морали нашего общества снижается на глазах… Повторяю: чтобы государство приняло в дар подобную гадость, оно должно дойти до крайней степени падения нравов. Эти люди анархисты и умалишённые! Их место у доктора Бланша
[211]. Каковы они сами, таковы и их картины, вот что я вам скажу… Кое-кто пытается шутить: “Это ещё что, погодите…” Нет, это конец нации, конец Франции!» Чёрт побери! Когда разные идиоты начинают взывать к нации и Франции, до гражданской войны может оказаться всего один шаг. Скандал набирал обороты. Чиновники из Министерства изящных искусств и дирекции Люксембургского музея искали компромисс: огульно отказываться от дара Кайботта они не хотели. В результате они его примут, но несколько наиболее смелых картин передадут наследникам их авторов.
В это же самое время, в марте 1894 года, известный почитатель живописи и коллекционер Теодор Дюре решает расстаться с собственным собранием картин, насчитывающим около сорока произведений, три из которых принадлежат кисти Сезанна. Продажа этих последних, что весьма знаменательно, принесла Дюре кругленькую сумму в две тысячи франков. Именно этот момент выбрал Гюстав Жеффруа для публикации своей хвалебной статьи о художнике из Экса. Сезанн отправил ему растроганное письмо с выражением благодарности, но, судя по всему, по-прежнему был далёк от всей этой шумихи вокруг него. Некоторое время он провёл в Альфоре
[212], а летом перебрался в Париж, в крошечную квартирку на улице Лион-Сен-Поль.
В сентябре он едет в Живерни. Там около восьми лет назад обосновался Клод Моне, купив просторный дом, окружённый роскошным садом. Сезанн останавливается в деревенской гостинице «Боди», где также проживают американская художница Мэри Кассат
[213], с которой Моне был очень дружен, и её начинающая коллега Матильда Льюис. Последняя в одном из писем своей семье рисует довольно любопытный портрет приехавшего туда Сезанна:
«Он типичный южанин, какими их описывает Доде. Когда я впервые увидела его, то приняла за разбойника: у него широко посаженные, красные глаза навыкате, придающие ему свирепый вид. Впечатление усугубляют острая, почти седая бородка и манера так громко разговаривать, что посуда в буквальном смысле начинает дребезжать на столе. Позже я обнаружила, что его внешность оказалась обманчивой, что он лишён всякой свирепости, а наделён самым что ни на есть мягким нравом, как у ребёнка»
[214].
Матильда Льюис упоминает и о «манерах» художника, удививших её своей грубостью: «Суп он ест, выскребая всё до дна, затем приподнимает тарелку и сливает последние его капли в ложку, а мясо отделяет от костей руками». При этом она настаивает на безграничной деликатности художника, его вежливости и терпимости к мнению окружающих.
Двадцать восьмого ноября 1894 года у Клода Моне были гости, и он пригласил Сезанна присоединиться к ним. Там собрался цвет французского общества: Октав Мирбо, Огюст Роден
[215], Жорж Клемансо и критик Гюстав Жеффруа, автор хвалебной статьи о Сезанне, столь взволновавшей художника. Моне, памятуя о непредсказуемой вспыльчивости Поля, предупредил гостей о странностях его поведения, словно заранее извиняясь за возможные эксцессы. Но Сезанн в тот раз вёл себя на удивление благодушно. Собравшаяся у Моне блестящая компания вгоняла его в робость и одновременно будоражила кровь. Октав Мирбо, по мнению Сезанна, был «величайшим из современных писателей», Роден — гениальным скульптором, а Клемансо, звезда первой величины на политическом небосклоне Франции, был таким мастером отпускать шутки, что заставлял Поля смеяться до слёз. По правде говоря, он предстал перед гостями в не совсем обычном для себя состоянии, хотя какое состояние можно назвать обычным для человека, страдающего маниакально-депрессивным психозом? В тот день он был на подъёме. С повлажневшими от избытка чувств глазами он умилялся тому, что Роден, «не задаваясь», пожал ему руку. А ведь такой заслуженный человек, кавалер ордена Почётного легиона! Если не знать Сезанна, можно было бы подумать, что он ёрничает или едко иронизирует. Но нет! За столом, слегка опьянев и расслабившись, он даже позволил себе посплетничать о собратьях-художниках. «Ох уж этот Гоген… У меня было моё собственное мироощущение, такое маленькое, совсем крошечное. Ничего особенного… Совсем ничего особенного… Но оно было моим… Так вот, однажды Гоген похитил его у меня. И увёз с собой. И таскал его с корабля на корабль, бедное моё!» Слушатели сконфуженно переглядывались и посмеивались. Странный тип! После обеда он бросился к вышедшему в сад Родену и принялся благодарить его за то, что тот пожал ему руку
[216].