Книга По колено в крови. Откровения эсэсовца, страница 99. Автор книги Гюнтер Фляйшман

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «По колено в крови. Откровения эсэсовца»

Cтраница 99

В первых числах марта я смог, хоть и не очень быстро, но передвигаться без костылей. Конечно, подниматься на ноги или нагибаться было трудно — побаливали нога и низ живота, но при хождении боли я почти не ощущал. Пребывание в госпитале явилось для меня своего рода испытанием на терпеливость. Я осатанел от больничного однообразия. Передаваемые по радио сводки ОКХ превозносили до небес наши победы, нас пытались убедить, что война, по сути, заканчивается. Надо сказать, я поддался на эту уловку — мне страстно захотелось вернуться в полк и встретить окончание войны в строю.

Я постоянно по поводу и без такового заговаривал с симпатичными медсестрами и даже увязывался за ними во время обхода пациентов. Взяв на вооружение остроумие, я рассказывал им массу фронтовых историй, не преминув упомянуть о том, как меня подстрелили.

Подобное поведение не могло остаться незамеченным для одной из самых злейших моих врагинь периода войны — сестры Эрментрауд. Эта особа была, наверное, самой мерзкой тварью из всех, с кем мне пришлось столкнуться в жизни. По иронии судьбы ее имя — Эрментрауд — означало «всеми любимая». Куда больше ей подошло бы что-нибудь вроде «всеми ненавидимой». Если сестра Эрментрауд замечала, что я общаюсь с кем-нибудь из других сестер-монахинь, рукава ее сутаны тотчас же возмущенно взлетали вверх, совсем как крылья огромной летучей мыши. Мне казалось, что четки ее вросли в кожу пальцев — я никогда не видел ее без них. Брови монахини поднимались, глазки суживались, щеки злобно багровели. Ее манера морщить нос только добавляла ей морщин, и без этого в избытке избороздивших ее лицо. Смахивавшим на кукареканье осипшего петуха голосом она отчитывала меня за «порочные и греховные приставания к невинным сестрам».

Мне доставляло воистину садистское удовольствие изводить ее. По крайней мере, это было хоть какое-то занятие. Она была из тех, кто всецело занят Богом и как следствие обрушивает на тебя водопады цитат из Библии. Я даже готов был поверить в то, что Библия писалась не без ее участия.

У меня и в мыслях не было проявить неуважение к ней или же к римско-католической церкви. И я часто задавал себе вопрос, а как бы она повела себя, случись ей пережить то, что выпало на долю меня и моих товарищей. Я почти не знал тех, кто лежал со мной в варшавском госпитале, но уверен, что никто из них и в мыслях не допустил бы, что Господь Бог способен сначала наделить человека музыкальными способностями, талантом, как, например, Лёфлада, а потом со спокойной душой отхватить ему пальцы. Проведя два года в статусе обреченной на проклятье твари, наглядевшись на всевозможные проявления мерзостности человеческой натуры, я не мог заставить себя поверить в то, что безногие, безрукие и безглазые калеки суть проявление «промысла Божьего». И постоянно мучился вопросом, а есть ли он, Бог, и уже стал склоняться к мысли, что сама идея Бога служила некоей хитроумной уловкой, необходимой для приращения численности и без того бессчетной когорты клерикалов. Я не сомневался, что религия представляла собой некий цикл баек, измышленных с единственной целью: нагнать на нас страху и через него понудить к благочестивому поведению. Я не в силах был осмыслить, как Господь Бог мог позволить любимым чадам своим зверски убивать, калечить и чудовищно измываться друг над другом.

Подобная философия — отнюдь не редкость для фронтовика. В особенности если он наделен полномочиями решать, кому жить, а кому гибнуть. Подняв указующий перст, Господь Бог сметает со своего пути злодеев. Мы тоже поднимали, правда, не указующий перст, а всего лишь винтовки или автоматы и делали то же самое. Нет, я далек от мысли приравнивать себя к Божеству в теологическом аспекте. И никогда не пытался. Бывали случаи, когда я, наведя винтовку на наступавших солдат противника, ловил в прицел кого-нибудь одного, потом какое-то время сопровождал его и, наконец, нажав на курок, убивал. Разве имел я право на это?

Между тем все объяснялось просто: не убей его я, он неизбежно убьет меня. Или кого-нибудь из моих товарищей. Ведь в ожесточенной схватке главенствует принцип анонимности. Сотни винтовок с обеих сторон выплевывают сотни пуль. Где гарантия, что солдат противника, в которого я выстрелил, погибнет именно от моей? А вдруг я дал промашку? А вдруг его свалила пуля другого? Именно такой подход и служит солдату прививкой от умопомешательства. Не понимаю, как снайперы в состоянии жить с вечным осознанием того, скольких себе подобных они отправили на тот свет.

Именно поэтому я и колебался тогда в Грозном перед тем, как вонзить штык в спину советского солдата. Ведь он был первым, кого мне предстояло убить лично. Вот я и выжидал, уповая на то, что их единоборство примет иной оборот: может, наш боец все же сумеет скрутить этого русского и сам, без моего вмешательства разделается с ним? Не пойму, почему меня тогда потянуло в эту рукопашную. Мне казалось, будто я стал невольным свидетелем тому, что начиналось без меня, чему-то, не имевшему ко мне касания*. Когда мотопехотинец выкрикнул: «Что сопли жуёшь! Бей!», я отчетливо почувствовал ненависть в его голосе. И подумал., что он стремится прикончить этого русского не только из соображений выжить самому, а из ненависти к русским вообще.

Не знаю, ненавидел ли я своих противников. Я никогда не забывал о том, что они защищают свою страну от вторжения врага, как и мы защищали бы свою, вторгнись к нам русские. Я часто вынужден был признавать, что русские — достойный противник. Наша концепция Untermenschen — «недочеловеков» и Ubermenschen — «сверхчеловеков» явно не срабатывала, являясь детищем нашего министерства пропаганды. Русские пили то же, что и мы, ели то же, что и мы, спали в той же грязи, что и мы, испытывали те же эмоции, они также, как и мы, истекали кровью и гибли.

У русского, которого я припорол штыком в Грозном, шансов на выживание не оставалось. В особенности после того, как панцер-гренадер несколько раз кряду всадил в него свой кинжал. Но мотопехотинец не стал бы проявлять подобную жестокость, не опереди его я. Я же воткнул свой штык в спину русскому. Тот даже не заметил, как все произошло. Когда он повернулся и поглядел на меня, я увидел перед собой лицо, которое никак не могло принадлежать «недочеловеку». Как, впрочем, и «сверхчеловеку». Или врагу. Или русскому. Передо мной было обыкновенное лицо обыкновенного человека, вдруг осознавшего, что пробил его смертный час. В глазах которого застыло изумление, а полураскрытый рот, казалось, вопрошал: «Почему?»

Этот вопрос «почему» в той ситуации вполне мог показаться до глупости неуместным. Куда логичнее прозвучал бы вопрос: «Почему бы и нет?» Русский солдат и наш мотопехотинец сошлись в смертельной рукопашной схватке с единственной целью убить друг друга. За несколько мгновений до этого русский едва не прикончил меня, но не успел, потому что погиб от точно такого же удара в спину штыком моего вовремя подоспевшего товарища. Разумеется, когда смерть заглядывается на тебя, как это произошло со мной в Боровиках, ты, как и любой другой, окажись он на твоем месте, задаешь себе вопрос «почему?» Почему я, а не кто-нибудь другой?

Разумеется, я мог бы ударить того русского штыком в плечо или ногу. Но я ударил его именно в спину, и видел, как у него горлом хлынула кровь — штык мой пропорол ему правое легкое. Что побудило меня нанести удар именно туда? Почему я не мог просто ранить его, но не убивать насмерть? Как мой поступок мог считаться проявлением «промысла Божьего», если только Богу, ему одному дано право казнить или миловать?

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация