Кажется, Дойл действительно никогда не понимал, почему церкви его теория не нравится. Церковь учит, что душа бессмертна, он с этим согласен, он помогает церкви, предоставив новые доказательства. Да, он сказал: «Мы не настроены антихристиански, доколе христианство есть учение кроткого Христа, а не его горделивых представителей». Но если представители церкви на это обижаются, стало быть, они признают себя «горделивыми последователями»? Кто не горделив, тому обижаться вроде как не на что. Да, он осуждал религиозные войны – «вера, в ее положительно-агрессивном понимании, принесла более зла, нежели голод и чума, вместе взятые»; но ведь он писал это о фанатизме, существование которого вряд ли кто-то может оспаривать, а не о христианстве как таковом... Что плохого он сделал?! Он просил назвать причины.
Причины, доктор? Совершенно неуместно было бы в рамках небольшой биографической книжки пускаться в религиозные или этические дискуссии, поэтому назовем лишь одну причину, не имеющую никакого отношения ни к теологии, ни к морали, а лишь к социологии. Дойл никогда и нигде не говорил, что церковь нужно упразднить, напротив, призывал идти всем рука об руку, но из его учения недвусмысленно следует, что, поскольку человек может общаться с представителями Бога через медиумов (или непосредственно, если он сам медиум), то надобность в церкви как посреднике отпадает. «Я знал самых восхитительных людей, которые ходили в храм, и я знал самых дурных людей, которые делали то же самое. Я знал самых восхитительных людей, которые туда не ходили, и я знал самых дурных, которые также воздерживались от этого. Мне ни разу не встретился человек, который был бы добр потому только, что он ходил в церковь, или зол потому, что не ходил туда». Довольно наивно предлагать какому-либо общественному институту самораспуститься за ненужностью и ждать, что этот институт воспримет подобное предложение с восторгом. Льва Толстого за подобные идеи от церкви публично отлучили. Дойл еще легко отделался.
Австралия, не избалованная визитами знаменитостей, принимала его хорошо. Удалось не только окупить расходы на поездку. Его противники упрекали его за то, что он берет за проповедничество деньги. Этот упрек ему был смешон. Любой труд оплачивается. И священники получают зарплату, а церковь имеет собственность (и не маленькую). Но на себя он заработанных лекциями денег не тратил. Он передал австралийским спиритическим обществам пять тысяч долларов (то есть примерно 60 тысяч современных долларов США) – все, что осталось сверх стоимости билетов на пароход. Вдохновленный успехом, он почти сразу по возвращении домой в феврале 1921-го отправился в Париж, где пытался проповедовать на французском языке; прием оказался весьма холодным, самым холодным, какой был у него когда-либо. Трудно представить себе менее подходящую аудиторию для британского проповедника, чем парижане. Да и в разговорном французском он давно не практиковался.
В марте, когда Дойл еще не вернулся из Парижа, умер его деверь Хорнунг; доктор не успел его повидать напоследок. Но это был не первый близкий человек, с которым он не смог проститься. В декабре 1920-го, когда он проповедовал в Мельбурне, умерла Мэри-старшая.
«Часто в детстве я говорил ей: „Когда ты состаришься, мамочка, у тебя обязательно будут бархатное платье и золотые очки и ты будешь сидеть, уютно устроившись у камина“». Так и вышло: последние свои годы Мэри Дойл провела в покое и комфорте. Но камин, у которого она сидела, находился не в доме ее сына. Доктор и его мать всегда были очень близки духовно и при этом ни в чем не разделяли взглядов друг друга. К увлечению сына спиритуализмом Мэри относилась более чем холодно. Но она была его другом. Как он пережил ее смерть? Припомним слова Мелоуна: «Что мне горевать о ней? Она отошла, и я отхожу вслед за нею, и, может быть, там, в новом бытии, мы будем ближе, чем здесь, когда я жил в Англии, а она – в Ирландии». Пересмотрит ли Мэри свое отношение, когда окажется «там», захочет ли говорить с сыном?
О, разумеется, мы беспокоились напрасно. Она приходила. Дойлы обходились без профессиональных медиумов. Все организовывала любящая Джин – методом автоматического письма. Родные и близкие наносили визиты с завидной регулярностью. Доктора это устраивало идеально. Он терпеть не мог внешних эффектов и мистики. В общении с духами ему нравились тихость, обыденность, домашность.
«21 июля 1921 года. Общаясь с помощью моей жены-медиума с моим старшим сыном Кингсли, я спросил о Вилли Хорнунге. <...> „Он очень устал. Но ему становится лучше. Он стал более восприимчив. Ему жаль, что он не верил в возможность контакта. Сейчас он осознает это“. Длинная пауза. „Я Вилли. Я здесь. Я так рад быть здесь. Артур, это замечательно. Если б я знал это при жизни, я мог бы помочь другим людям. Но и сейчас еще не поздно. <...> Мне хорошо. Я работаю и чувствую себя прекрасно. Кстати, избавился от астмы“. <...> „Твоя нынешняя работа – литературная?“ – „Да, в своем роде. Очень интересно. Она лучше, чем та работа, которой я занимался на Земле“. – „Как поживает Иннес?“ – „Не беспокойся. Он придет очень скоро. Он пока отдыхает. <...> Кстати, здесь много крикетистов, с которыми ты раньше играл. Они все передают тебе привет“».
Не успевает Хорнунг уйти, как появляется Малькольм Леки. «"Привет, старина! Как хорошо, что ты здесь! Мы любим, когда ты приходишь". – „Я прихожу не так часто, потому что есть и другие люди, нуждающиеся в общении. <...> Я счастлив. Я занимаюсь медициной. Моей работой в больнице руководит один очень авторитетный врач, у которого я учусь. Вам здесь понравится“. – „Мы бы рады были прийти к тебе, чтобы собраться всем вместе“. – „Нет-нет, вы пока нужны там, где вы есть“». Доктор вновь с тревогой спрашивает об Иннесе. Малькольм отделывается общими словами.
Десять дней спустя заглядывает Кингсли: «"Ах, как здесь хорошо!" – „Где ты? Скажи – где?“ – „Я очень близко. Я вижу вас всех совершенно ясно. Мать Джин находится рядом со мной. Мы все очень счастливы. Бабушка тоже поняла великую истину. Она сожалеет лишь о том, что не понимала этого раньше“. – „Она просто не могла“. На этом месте в беседу включилась моя мать: „Я должна была больше доверять тебе, мой дорогой сын“. – „Милая, бедная мама!“ – „Не бедная – совсем напротив. Мне очень хорошо. Ты уладил все мои дела как надо“».
Обсудив дела с матерью, доктор опять спрашивает, почему не приходит Иннес. Мать обещает, что он придет. Возвращается Кингсли – и ему адресован все тот же вопрос: где Иннес, почему его нет? Проходят две недели – и в августе 1921 года Джин допускает младшего брата к старшему. «"Я так рад быть здесь! Артур, я присутствовал на твоей лекции..." <...> – "Ты видишь Джона? (сын Иннеса Дойла. – М. Ч.)" – «Я всегда с ним и со всеми моими близкими. Он делает меня счастливым. Он вырастет прекрасным человеком. Я так им горжусь!» – «Ему сейчас столько же лет, братишка, сколько было тебе, когда ты ко мне приехал». – «Милый брат, я все прекрасно помню. Мы скоро увидимся с тобой, скоро будем вместе. Мы будем очень счастливы». – «Иннес, я видел тебя во сне.» – «Это был не сон. Я часто прихожу и смотрю на тебя спящего.»»
Но толком поговорить не удается: в разговор друг за дружкой встревают Лили Лоудер-Симмонс, Малькольм, Кингсли и еще куча разного народу, в том числе – незнакомцы. К доктору постоянно ломятся бывшие атеисты, которые испуганы, раскаиваются и жаждут услышать духовное наставление. На сеансах присутствуют и дети. Адриан, услыхав от Кингсли, что «там» очень хорошо, первым делом интересуется, есть ли там змеи и червяки, без которых он не представляет себе счастья; старший брат его обнадеживает. Тут забегает Аннет, сестра доктора, и говорит, как ей нравятся ее племянники, а также просит передать детям от бабушки привет и пожелание хорошо учиться – бабушке, по-видимому, в тот момент было недосуг прийти, но скоро она является снова и говорит сыну о своей любви, терпеливо пережидая докучливых незнакомцев... Она бывает у Дойлов по нескольку раз на неделе. То же и Кингсли. Иннес почему-то приходит редко. А доктор так тоскует по нему.