Боится меня, боится дерева, пролетающей птицы, неба над головой.
Не знаю, придет ли когда-нибудь в себя.
Я догадываюсь, как это действует. Берем напуганного ребенка, живущего в мире, что потихоньку кровавит в тотальной резне, и превращаем его в танк. В бронированное создание, у которого есть клинки, какими можно порубить все, что пугает; создание, прикрытое плитами, что не пробьет ни меч, ни стрела, а внутри – лоно. Мягкая, теплая и удобная среда, которая накормит, обнимет и укачает, цедя в уши странную музыку.
А теперь она голая, теперь она – улитка без панциря. Безоружная. Нет музыки, нет брони, нужно самому жевать и глотать. Она выковыряна из скорлупы, словно моллюск, выставлена на ледяной ветер, под жгучие лучи солнца. Ее калечат камни и тернии. Мир снаружи жесток и ужасен.
Куда лучше быть крабом. Грозным бронированным существом, внутри которого тепло и мягко. Это дает чувство безопасности.
Я смотрю на танцующие языки пламени и попиваю сладкое вино.
Я накормил ее.
Насильно. Разводя челюсти и вкладывая в рот небольшие кусочки сыра и хлеба, вливая в горло воду. Словно кормил дикую напуганную зверушку.
Когда я отпустил ее наконец, она металась минутку, но за ее спиной был склон, по бокам – каменные стены. Прямо же, там, где выход на свободу, пылал страшный костер и сидел уродливый человек. В конце концов она заползла в угол и свернулась в клубок, укутанная моим запасным плащом.
Я смотрю на этот прячущийся в тени, дрожащий комочек и не знаю, что делать.
У меня есть огромное желание так ее и оставить.
Волоча девчонку за собой, я нигде не смогу спрятаться – она тут же выдаст любую позицию. Не смогу ни сбежать, ни пробиться.
В результате все равно погибну, и она вместе со мной.
Расчет. Взвешивание шансов.
Бессмысленная трата времени. Только затем, чтобы убедиться, что где-то глубоко внутри я все еще рационален.
Но к чему это, если я все равно не могу ее бросить? Так уж мы, люди, устроены. Кроме логики, рассудка и способности взвешивать шансы, у нас есть еще и совесть. Ее угрызения. Чувства. Всякие чрезмерности, которые и делают нас людьми.
Что не меняет факта: я влез в проблемы.
Я ее все равно брошу. Да что там «брошу» – отпущу. Она мне ни тетка, ни дочка. Просто дитя войны. А я – не мотопехотный полк. Пусть идет к черту. Только не в сердце гор, по факту – за линией фронта. Оставлю ее, когда мы войдем в какую-нибудь более цивилизованную околицу.
Если, конечно, такая еще осталась.
* * *
В бледный рассветный час меня будит холод. Ледяной туман и влажность.
И карканье.
Большая черная птица сидит на моем мешке и дергает клювом ремешок, стягивающий горловину.
– Прочь! – приветствует она меня хриплым хамским криком. Так меня давно ничего не радовало.
– Куда же ты делся, Невермор, старая ты скотина?
– Траакт!
Девочка тоже просыпается. Я уверен, что при виде ворона впадет в истерику, но она лишь таращится из-под одеяла коровьим взглядом, полным восхищения.
– Крааб! – отзывается ворон с опаской.
– Знаю, брат, но что поделаешь?
– Трруп!
– Нет. Мы так не поступаем. Это плохо. Нехорошо. Плохая, непозитивная птица!
– Ты трруп! Крретин!
Я отбираю у него мешок. Ворон отскакивает, трепыхая крыльями, и садится на ближайшую скалу. Я вытаскиваю из мешка кусочек хлебца, пару полосок мяса. Беру порцию и подсовываю девочке.
Она дуется и отворачивается.
Ладно.
– Это еда, понимаешь? Хорошо. Корм, корм.
Она смотрит жалобными, влажными глазами и плотнее укутывается в плащ.
Я откусываю кусок мяса и бросаю ворону. Он крутит башкой и блестит гагатовым глазом то с одной, то с другой стороны. Потом проглатывает кусочек.
– Сырр!
– Похоже, головушка-то у тебя бо-бо, да? – говорю я, но отламываю ему кусочек вяленого козьего сыра.
Нахожу в мешке мою старую одежду. Кусочки плаща порезаны на килт и тунику, бросаю их девочке. Она чуть вжимается в угол скалы и больше ничего не делает.
Я прожевываю свой кусок: грязный, перед кострищем, с ножом в руке. Я задубел и замерз, а еще, думаю, никогда раньше не был таким грязным. Отрезаю у самых губ кусочки копченого мяса и хлеба, подаю их себе на клинке ножа.
Из-под плаща появляется худая ручонка, украдкой тянет к себе еду и исчезает.
Однако одежда не пробуждает в ней никаких разумных идей.
Оттого я поспешно заканчиваю завтрак, сам берусь за лохмотья. Сперва показываю ей. С одной стороны, с другой, надеваю и снимаю. Танцую так с минуту, чтобы показать, как мне тепло и удобно. Снова снимаю.
– Ты трруп! Дуррак! – комментирует птица со своего камня.
– Плохое, – вдруг заявляет девочка. – Хочу свой панцирь. Я краб! Ты – глупая падаль! Я таких пожираю!
Заканчивается это применением силы. Я – не странствующая психбольница и не дошкольница. В результате она одета и хлюпает, а у меня царапина на руке.
И никому тут не приходит в голову открывать против меня дело.
Я собираю вещи, прячу нож, подвешиваю меч и надеваю рюкзак, набрасываю плащ. Потом рутинные прыжки на месте, чтобы проверить, не звенит ли чего.
Смешно.
Волочась рядом с безумным ребенком войны, я могу звенеть как продавщица сковородок.
– Трраакт! – подгоняет Невермор.
– В селение Грюнальди, – говорю я. – Помнишь, где это?
– Вперред!
И мы идем вперед.
За вороном. И мне это кажется совершенно рациональным.
* * *
По крайней мере теперь я знаю, куда иду. Потому что иду за вороном.
Девочка пассивно сопротивляется, волочется следом или вырывается и пытается куда-то сбежать.
Я пытаюсь с ней заговорить, спрашиваю ее имя, пою какие-то кретинские песенки.
Безрезультатно.
Время от времени ее охватывают приступы ярости, и тогда она бросается на меня, бьет двумя руками, куда попадет. Я заслоняюсь плечом и жду, пока она устанет. У нее уже нет серповидных стальных клинков. Есть только тонкие ручки худой, растущей девочки. Ворон в такие минуты присаживается на скалы или на ветки и смотрит на меня, склонив голову набок, и мне кажется, что в его гагатовых глазах я замечаю насмешку.
Так мы проходим еще пару километров, а когда мне начинает казаться, что я узнаю окрестности, перестаю придерживать девочку.
Ладно.