— Но они с тобой хорошо обращаются? Они с тобой хорошо обращаются? — будто обращение — это главное, а не клятая истина всего происходящего: что он — в изоляторе, что его того и гляди вышлют из страны. Никто не вел себя нормально. Все были под чарами его неудачи.
— Ждут, когда появится место на рейсе в Лагос, — сказал Обинзе. — Продержат в Дувре, пока не найдется свободное место.
Обинзе читал о Дувре в газете. Бывшая тюрьма. Все это казалось абсурдным — его везли мимо электронных ворот, высоких стен, проволоки. Камера оказалась меньше, холоднее, чем манчестерская, а его сокамерник, тоже нигериец, сказал ему, что не даст себя депортировать. У него было затвердевшее лицо, лишенное плоти.
— Я сниму с себя рубашку и обувь, когда попытаются меня в самолет посадить. Буду просить убежища, — сказал он Обинзе. — Если снять рубашку и обувь, они тебя на борт не примут. — Он часто повторял это, как мантру. Время от времени он громко пукал, без слов, а иногда падал на колени посреди их крохотной камеры, возносил руки к небесам и молился: — Отче наш, да святится имя Твое! Все Тебе по плечу! Благословляю имя Твое! — Ладони его были глубоко исчерчены. Обинзе гадал, какие изуверства видали эти руки. Обинзе удушала эта камера, выпускали их лишь на прогулку и поесть — пищу, наводившую на мысли о вареных червях. Есть он не мог и чувствовал, что тело тощает, плоть исчезает. Ко дню, когда его вывели к фургону рано поутру, щетина, как газонная трава, покрывала весь низ его лица. Еще не рассвело. С ним были еще две женщины и пятеро мужчин, все в наручниках, все в Нигерию, в аэропорту Хитроу их прогнали через таможню и паспортный контроль — и далее в самолет, а все пассажиры пялились на них. Усадили в самом конце, на задних рядах, рядом с туалетом. Обинзе весь полет просидел неподвижно. От подноса с едой отказался.
— Нет, спасибо, — сказал он стюардессе.
Женщина рядом с ним пылко проговорила:
— Можно мне его порцию? — Эта тоже из Дувра. У нее были очень темные губы и бойкий, неунывающий вид. Обинзе не сомневался: она добудет другой паспорт, с другим именем и попытает счастья еще раз.
Когда самолет начал снижаться над Лагосом, стюардесса встала над ними и громко произнесла:
— Вы не выхо́дите. Сотрудник иммиграционной службы придет и примет вас под свою ответственность. — Лицо у нее напряглось от отвращения, будто они тут все преступники и позорят честных нигерийцев вроде нее самой.
Самолет опустел. Обинзе глядел в окно на старый самолет, стоявший под мягким послеполуденным солнцем, пока по проходу к ним не двинулся человек в форме. Огромное пузо — небось с трудом рубашку застегивает.
— Да, да, я пришел принять вас под свою ответственность! Добро пожаловать на родину! — сказал он добродушно, и это напомнило Обинзе о способности нигерийцев смеяться, вот так запросто дотягиваться до веселья. Он скучал по этой черте. «Мы слишком много смеемся, — сказала как-то раз мама. — Может, нам стоит меньше смеяться и больше разбираться со своими неурядицами».
Человек в форме отвел их в кабинет и выдал анкеты. Имя. Возраст. Страна отбытия.
— Они с вами хорошо обращались? — спросил человек у Обинзе.
— Да, — сказал Обинзе.
— Есть у вас что для ребят?
Обинзе на миг уставился на него, в это открытое лицо, на этот незамысловатый взгляд на мир: депортации случались ежедневно, а жизнь продолжалась. Обинзе вынул из кармана десятифунтовую купюру — часть денег, которые выдал ему Николас. Человек принял деньги с улыбкой.
Снаружи — все равно что дышать паром: у Обинзе закружилась голова. Его окутало новой печалью — печалью грядущих дней, когда он будет чувствовать, что мир слегка накренился, а зрение размыто. В зоне прибытия, отдельно от прочих встречающих, его ждала мама.
Часть четвертая
Глава 31
После того как Ифемелу рассталась с Кёртом, она сказала Гинике:
— Было там чувство, которое я хотела чувствовать, но не чувствовала.
— Ты о чем? Ты же ему изменила! — Гиника покачала головой, словно Ифемелу спятила. — Ифем, вот честно, я тебя иногда не понимаю.
Это правда, Ифемелу изменила Кёрту с юнцом, который жил в ее доме в Чарлз-Виллидж и играл в рок-группе. Но правда была и в том, что с Кёртом она тосковала, что ее порывы вечно не у нее в руках. Ей не удавалось верить себе до конца рядом с ним — со счастливым красавцем Кёртом, с его способностью лепить жизнь по своему усмотрению. Она любила и его, и удалую легкую жизнь, какую он ей дарил, но все же частенько подавляла в себе позыв создавать острые углы, мозжить эту его солнечность, пусть совсем чуть-чуть.
— Думаю, ты членовредительствуешь, — сказала Гиника. — Потому и с Обинзе порвала вот так. А теперь изменяешь Кёрту, потому что на каком-то уровне считаешь, будто не заслужила счастья.
— Сейчас ты мне пропишешь таблетки от синдрома членовредительства, — проговорила Ифемелу. — Бред какой-то.
— Чего ты тогда это делаешь?
— Это была ошибка. Люди совершают ошибки. Вытворяют глупости.
Вытворила она это, если честно, потому что стало любопытно, однако Гинике об этом сообщать не захотела, поскольку выглядело это ветреностью. Гиника не поняла бы, Гиника предпочла бы серьезную и важную причину — членовредительство, например. Ифемелу даже сомневалась, нравится ли ей он, Роб, носивший грязные драные джинсы, замызганные ботинки, мятые фланелевые рубашки. Она не понимала гранж: выглядеть убого, потому что можешь себе позволить не выглядеть убого, — насмешка над истинным убожеством. Из-за такого стиля одежды Роб казался поверхностным, и все же был ей любопытен — какой он окажется голым, в постели с ней. Секс в первый раз удался, она была сверху, скользила, стонала, хватала его за волосы на груди и чувствовала себя слегка и блистательно опереточной. Но во второй раз, после того как она пришла к нему в квартиру и он потянул ее в объятия, на нее снизошло великое оцепенение. Он уже тяжело дышал, а она выпрастывалась из его хватки и забирала сумку — уйти. В лифте на нее накатило пугающее ощущение, что она искала чего-то плотного, пульсирующего, но все, к чему прикасалась, растворялось в ничто. Она отправилась домой к Кёрту и все ему выложила.
— Это ничего не значило. Случилось один раз, я очень жалею.
— Перестань придуриваться, — сказал он, но она поняла — по недоверчивому ужасу, от которого синева его глаз сделалась глубже, — что он понимал: она не придуривается. Не один час они старательно обходили друг друга, пили чай, ставили музыку, проверяли электронную почту, Кёрт лег навзничь на диван, молчаливый и неподвижный, и лишь потом он спросил:
— Кто он?
Она назвала имя. Роб.
— Белый?
Ее удивило, что он об этом спрашивает — и так сразу.
— Да.
Впервые она увидела Роба много месяцев назад, в лифте, в неопрятной одежде, с немытыми волосами, он улыбнулся ей и сказал: