— Что ж, — сказала она, — делайте что хотите. Я пошла домой.
И, даже не взглянув на больного, направилась к выходу из палаты — правда, потрепав по пути сына по ноге. Спенсер последовал за ней, чтобы, как обычно, утешить страждущих и, пользуясь своим положением и богатством, уберечь друга от последствий его поступков.
Гаррет же склонился над пациентом и отрывисто произнес:
— Ну, как вы себя чувствуете? Устали? Ничего, скоро заснете и будете спать глубоко и спокойно. — Он взял мужчину за руку и продолжал сконфуженно: — Меня зовут Люк Гаррет. Надеюсь, когда проснетесь, вы вспомните мое имя.
— Один грач — это ворона, — ответил Эдвард Бертон, — а две вороны — это грачи.
— У него мысли путаются. Впрочем, этого следовало ожидать. — Гаррет опустил руку больного на белую простыню, обернулся к сестре Фрай и спросил: — Вы будете ассистировать?
Было понятно, что спросил он это исключительно из вежливости, потому что иначе и быть не могло. Сестра кивнула, и в этом безмолвном ответе было столько веры в его, Гаррета, мастерство, что сердце его, не вполне успокоившееся от быстрого бега, стало биться размереннее.
Когда Гаррет и Спенсер появились в операционной, санитары уже ушли. Хирурги так тщательно вымыли руки щеткой, что саднила кожа. Лежавший на высоком столе Эдвард Бертон не сводил глаз с сестры Фрай, которая переоделась в чистый халат и теперь заученными скупыми движениями перекладывала на стальных подносах инструменты и переставляла пузырьки с лекарствами.
Спенсер предпочел бы объяснить пациенту, к чему готовиться, — что хлороформ постепенно подействует, но от него может тошнить, и не надо пытаться сорвать маску, что он непременно проснется (хотя проснется ли?) и горло будет болеть от трубки, по которой подавали эфир. Но Гаррет настаивал на том, что в операционной должно быть тихо, так что постепенно и Спенсер, и сестра Фрай научились предвидеть его просьбы и угадывать их по кивкам, жестам да пристальному взгляду черных глаз над белой маской.
Пациент неподвижно лежал на столе. Из-за трубки его нижняя губа оттопыривалась, и казалось, будто он усмехается. Гаррет снял повязку и принялся изучать рану. Кожа разошлась, приоткрывшись, точно слепой глаз. Бертон был так худ, что под рассеченной кожей и мышцами виднелось серо-белое ребро. Рана была невелика, и Гаррет, обработав кожу вокруг нее йодом, взял скальпель и увеличил разрез на дюйм в каждую сторону. Спенсер и Фрай ассистировали: отсасывали кровь из раны, вкладывали в нее тампоны, вытирали Люку пот со лба. Сперва нужно было убрать кусок ребра, закрывавший поврежденное сердце. Гаррет взял костную пилку (однажды он такой же пилкой ампутировал раздробленный палец на ноге некоей девицы, которая вовсю протестовала — дескать, как же теперь с четырьмя оставшимися танцевать в открытых туфлях?), укоротил ребро на четыре дюйма по сравнению с тем, каким создала его природа, и бросил отпиленный кусок в подставленную кювету. Затем стальными крюками-расширителями, которые уместнее смотрелись бы в руках инженера-путейца, развел в стороны края полости и заглянул внутрь. «До чего же у нас внутри все плотно уложено», — подумал Спенсер, в который раз удивляясь, как красиво и ярко выглядят внутренности человека. Красные, лиловые, с прожилками, с тонкими желтыми прослойками жира — в природе таких красок не увидишь. Мышцы вокруг разреза медленно сжались раз, другой; казалось, рана зевнула.
Показалось и сердце в лоснящейся оболочке, на которой виднелся небольшой разрез. Гаррет угадал: пострадал только перикард, само сердце не задето. Он сунул в рану палец, чтобы удостовериться. Клапаны и полости оказались целы, и он облегченно вздохнул.
Спенсер смотрел, как Люк, чуть согнув запястье и пальцы, сунул руку в грудь пациента, подхватил сердце ладонью, чтобы хорошенько его пощупать, потому что, часто повторял Гаррет, нет большей близости, даже если препарируешь труп: ощупью узнаешь столько же, сколько глазами. Придерживая сердце левой рукой, правой он взял у сестры Фрай изогнутую иглу с тончайшим кетгутом, каким впору было бы шить шелковые подвенечные платья.
Когда Спенсера позже останавливали в коридорах больницы и спрашивали, долго ли длилась операция и сколько наложили швов, он привычно отвечал: «Тысяча часов, тысяча швов», хотя по правде ему показалось, что не успел он сделать вдох и выдох, как уже послышался скрип расширителей, которые вынимали из раны, с хлюпаньем выскользнул наружу инструмент и мышцы по краям открытой полости тут же сомкнулись, так что оставалось лишь зашить кожу над пустым местом, где прежде был кусок ребра.
Они провели долгий час у постели пациента, которому после хлороформа дали опий и наложили повязку, — то мерили шагами палату, то вглядывались встревоженно, не проступит ли на марле кровь. Сестра Морин Фрай светилась от счастья и держалась так прямо, словно совсем не устала и готова была хоть сейчас ассистировать на нескольких операциях кряду. Она принесла воды, но Спенсер от волнения пить не мог, а Люк осушил стакан залпом, и его едва не стошнило. В палату то и дело наведывались врачи и, приоткрыв дверь, заглядывали внутрь. Одни желали им победы, другие (втайне) поражения, третьи просто из любопытства, но, не увидев и не услышав ничего нового, уходили разочарованные.
В начале второго часа Эдвард Бертон открыл глаза и громко произнес:
— Помню, что шел мимо собора Святого Павла, смотрел на него и гадал: как же у него купол-то держится? — И добавил тише: — Горло болит.
Тем, кто на своем веку повидал немало выздоровлений и смертей, цвет его лица и попытка приподнять голову сказали столько же, сколько листок с подробной записью давления и температуры за день. Солнце уже село — он увидит восход.
Гаррет развернулся, вышел из палаты, в коридоре юркнул в первую попавшуюся бельевую, опустился на пол и долгое время сидел в темноте. Его пробрала такая сильная дрожь, что пришлось обхватить себя руками, как в смирительной рубашке, чтобы не упасть на дверь. Дрожь унялась, и он разрыдался.
3
Уильям Рэнсом прогуливался по лугу налегке, без пальто, и увидел, что к нему направляется Кора. Он узнал гостью издалека по мальчишеской походке и по тому, как она то и дело останавливалась, чтобы рассмотреть что-то в траве, подобрать с земли и сунуть в карман. Низкое солнце играло в ее рассыпанных по плечам волосах. Завидев преподобного, она улыбнулась и подняла руку.
— Здравствуйте, миссис Сиборн, — сказал он.
— Здравствуйте, ваше преподобие, — ответила Кора.
Они улыбнулись и замолчали, словно поздоровались в шутку, как давние друзья, для которых правила этикета — сущая нелепость.
— Где вы были? — поинтересовался преподобный, заметив, что гостья, похоже, возвращалась с долгой прогулки: пальто ее было расстегнуто, воротник блузки промок, к груди пристал кусочек мха, а в руках Кора держала стебель бутня.
— Сама не знаю: две недели живу в Олдуинтере, а так и не научилась ориентироваться! Помню, что шла на запад. Купила молока — вкуснее в жизни не пила. Потом забрела в чью-то усадьбу и переполошила фазанов. У меня обгорел нос — смотрите! — а еще я запнулась на лестнице, упала и разбила колено.