В общем, дело было так. Вчера утром деревню разбудил омерзительный запах. Кажется, сперва все дружно решили, будто чем-то отравились, поскольку вонь стояла такая, что многих стошнило прямо в постели — можете себе представить?
Как бы то ни было, жители деревни набрались смелости, отправились на берег и там обнаружили это существо, оно уже было мертвым-мертво. Довольно большое, как и полагали. По словам Уилла, в длину оно оказалось футов двадцать, но не массивное. Уилл сказал, что оно было похоже на угря и отливало серебром или перламутром (на старости лет он стал поэтом). Увидели они его и поняли, какими были глупцами: ни когтей у чудища, ни крыльев; судя по его виду, это существо могло бы оттяпать кусок ноги, но уж точно не потрудилось бы вылезти из воды, чтобы схватить ребенка или овцу. Были и другие неприятные подробности, кажется связанные с каким-то паразитом, на которых я не хочу останавливаться, но, в общем, такие дела: существо оказалось не более диковинным или опасным, чем слон или крокодил.
Вас наверняка интересует, походило ли оно на морских змеев, которых выкапывала Ваша любимая Мэри Эннинг? Как ни жаль мне Вас разочаровывать, но нет. Уилл говорит, что у существа не было конечностей и что, несмотря на свои размеры и странный вид, это совершенно точно была самая обычная рыба. Поговаривали, что нужно бы известить власти — Уилл послал Чарльзу письмо, так как мы тогда были в Колчестере, — но прилив унес останки в море. Ах, Кора! Мне искренне Вас жаль. Такое разочарование! Я так надеялась в один прекрасный день увидеть в витрине Британского музея чучело морского змея со стеклянными глазами, а на стене медную табличку с Вашим именем. А как обманулись те, кто ждал Судного дня! Интересно, раскаялись ли они в своем раскаянии? Я бы раскаялась!
На следующий день мы приехали в Олдуинтер, надеясь собственными глазами увидеть останки чудища, так что пишу Вам из кабинета Уилла. Осень стоит теплая, мягкая; я вижу сквозь открытое окно, как в саду пасется коза. Так непривычно очутиться здесь без детей Рэнсомов, зная, что они ждут нас дома, в Лондоне! Все перевернулось вверх дном. И так непривычно видеть здесь Ваши вещи: Ваши письма (я не читала, хотя, каюсь, соблазн был велик), Вашу перчатку, окаменелость (кажется, аммонит?), которую, кроме Вас, никто не мог сюда принести. Мне даже показалось, будто я почувствовала Ваш запах, похожий на первый весенний дождь, — словно Вы только что встали со стула, на котором я сижу! Уилл держит в кабинете странные для священника книги — Маркса, Дарвина, — и они, несомненно, уживаются неплохо.
В Олдуинтере (который, признаться, всегда казался мне довольно унылой деревней) все по-новому. Сегодня утром, когда мы приехали, здесь был праздник. Поскольку опасность наткнуться за околицей на чудище миновала, детвора снова играет на улице, а женщины расстелили на траве одеяла и сплетничали без умолку, привалившись друг к другу. Мы допили летний сидр (превкусный, куда лучше любого вина, какое мне доводилось пить в этом графстве) и в два счета расправились со всеми запасами окорока в Эссексе. Милая Стелла — клянусь, она еще более похорошела с тех пор, как я видела ее в последний раз (по-моему, это ужасно несправедливо), — надела голубое платье и немного потанцевала под скрипку, но вскоре отправилась к себе. Больше в тот день я ее не видела, хотя и слышала, как она ходит наверху, однако чаще всего она лежит в постели и что-то пишет. Я привезла ей от детей подарки и письма, но она их еще не читала. Она не верит, что диковинная рыбина на берегу и есть тот самый змей, но она последнее время так чудит, что я лишь пожала ей руку (такую маленькую и горячую!), поддакнула — ну разумеется, это вовсе не змей! — и позволила повязать мне волосы голубой лентой. Болезнь ее жестока, но к ней все же добра.
Вот что, Кора, я хочу Вам сказать — уж не сердитесь на старуху за проповедь. Чарльз говорит, что Вы так и не были у Люка Гаррета и не пишете ни Уиллу, ни Стелле, хотя и знаете, как она больна (точнее было бы сказать, умирает, хотя, конечно же, такова наша общая доля) и вынуждена была разлучиться с детьми.
Милая, я знаю, у Вас горе. Признаться, я никогда не понимала, за что Вы полюбили Майкла (меня он всегда пугал, уж не обессудьте), но все же Вы понесли утрату. Узы распались, отныне Вас ничто не держит, но к чему же рвать все связи? Нельзя же всю жизнь избегать того, что нас ранит. Это невозможно, как бы нам того ни хотелось: быть живым — значит чувствовать боль. Я не знаю, какая кошка пробежала между Вами и Вашими друзьями. Я знаю лишь одно: негоже человеку оставаться в одиночестве. Вы мне как-то признались, что больше не чувствуете себя женщиной, и теперь я понимаю, что Вы имели в виду: Вам кажется, что женственность — это слабость, что наша сестра обречена на страдания! Пусть так, но разве на то, чтобы пройти одну милю, превозмогая боль, не требуется больше сил, чем на то, чтобы прошагать семь миль, не чувствуя боли? Вы женщина, а значит, должны жить, как все женщины. То есть без страха.
С любовью,
Кэтрин.
P. S. Вот что меня поразило: у всех отлегло от сердца, всех охватило облегчение, тут и скрипач с цветком в петлице, и чудесное угощение, — но отчего же никто не догадался снять подковы с Дуба изменника? Солнце село, а они как висели, так и висят, поблескивают, качаются на ветру.
Вам не кажется это странным?
Кора Сиборн
Мидленд-гранд-отель
Лондон
12 сентября
Милая Кэтрин,
Ваша проповедь ничуть меня не задела, и люблю я Вас не меньше, чем прежде. Похоже, я всех обидела, ну да мне уже не привыкать. Думаете, мне себя жаль? Что ж, так и есть, хотя, наверно, я бы перестала жаловаться на судьбу, если бы нашла источник своих бед. Иногда мне кажется, будто я понимаю, отчего мне так больно, но потом отвергаю эту мысль. Что за нелепость, в самом деле: разве потеря друга может так ранить?
Значит, эссекского змея все же нашли. Еще месяц назад я была бы в ярости, но в последнее время стала куда спокойнее. Признаться, время от времени я представляла, как увижу с берега торчащую из реки морду ихтиозавра (Бог свидетель, мне доводилось там видеть зрелища куда более странные!), но сейчас уже забыла об этом. Теперь это кажется мне такой нелепостью, словно бы об этом мечтала не я, а какая-то другая женщина. На прошлой неделе заставила себя сходить в Музей естествознания; стояла там перед витриной и пересчитывала кости ископаемых, пытаясь разбудить в душе былой восторг, но ничего не почувствовала.
Вы, должно быть, слышали, как жестоко я обошлась с доктором Гарретом. Но, Кэтрин, откуда же мне было знать? Теперь они не хотят, чтобы я приходила: я пишу, а он не отвечает. Боюсь, что и Уильям Рэнсом едва ли мне обрадуется. Я совершаю ошибки, я все порчу, я никудышный друг, никудышная жена и мать…
Ах (перечитала все, что написала выше), как можно так упиваться жалостью к себе! Какой от этого прок? Что бы на это сказал Уилл? Наверно, что мы отпали от благодати Божьей или что-нибудь в этом духе: чужие слабости никогда его не раздражали, поскольку человек грешен по природе своей, так чего же еще ждать? А раз так, наверняка он простит и мои слабости — или же, по крайней мере, объяснит, какой из моих недостатков злит его сильнее прочих…