— Полно ребячиться, — раздраженно ответил Уилл. — Думаете, я не знаю, какого вы мнения обо мне — пусть даже в глубине души? Вы считаете меня спятившим на Боге полудурком, которому до вас далеко, потому что вы-то стоите на высшей ступени эволюции!
Кора мрачно взглянула на Уилла, но ему показалось, что краешек ее губ дрогнул в улыбке, и он продолжил, распаляясь, так что слова его прозвучали жестоко, чего он совсем не хотел:
— Вы только посмотрите на себя! Как бы вы ни рядились — в шелка и бриллианты или в лохмотья, которыми и Крэкнелл бы побрезговал, что бы вы ни делали — смеялись над нами или клялись в любви всем подряд, вы всегда отгораживались стеной, потому что не хуже меня знаете: молодость ваша почти миновала, а вас никто и никогда не любил так, как должен был…
— Довольно, — перебила Кора.
Искренность, к которой она стремилась в письмах, здесь, под черным лесным балдахином, ранила нестерпимо; ей хотелось вернуться на твердую почву бумаги и чернил, сбежать отсюда, чтобы не краснеть и не чувствовать за сладковатым дымом далекого пожара запах его тела под рубашкой. Возмутительно, в самом деле: пусть бы и дальше писал ей письма, а она бы и впредь не замечала, что он, оказывается, человек из плоти и крови, не чувствовала, как бешено бьется жилка на шее.
— Слезайте оттуда, — добавила Кора. — Спускайтесь. Не будем ссориться. Разве мало мы с вами ругались?
Уилл пристыженно склонился под деревом, пошарил в опавшей листве, подобрал с земли несколько каштанов и один за другим передал Коре. Она зажала каштаны в руке.
— Как жаль, что мы уже не дети! В детстве это были сокровища, их берегли, ими менялись. — Она подошла к Уиллу и села рядом с ним на мох. — Так было бы здорово вновь стать детьми и вместе играть…
— Разве невинность вернешь! — ответил Уилл, и у него вдруг закружилась голова, как будто от ее слов они оба взлетели высоко и еще не упали. — Мы утратили невинность, вы притворяетесь, не даетесь мне в руки… — Он грубовато дернул ее за рукав: — Вы что же думали, если наденете мужское пальто, то я и не вспомню, кто вы на самом деле?
— А вы вообразили, будто я надела его из-за вас? — парировала Кора. — Я и сама не вспоминаю о том, что женщина. Я перестала ею быть. Бог свидетель, я плохая мать, да и женою толком никогда не была… а вам бы хотелось, чтобы я мучилась в туфлях на высоких каблуках и запудривала веснушки? Тогда вы бы держались настороже?
— Вовсе нет. Мне кажется, это вы настороже: вы мне как-то признались, что хотели бы превратиться в чистый разум без тела, чтобы вас не тревожили собственная плоть и кровь…
— Так и есть! Я их презираю, тело всю жизнь меня предает. Оно — не я. Я здесь, я — в мыслях и словах…
— Да, — ответил Уилл, — да, безусловно, но и здесь тоже вы. — Он раздвинул полы ее пальто, вытащил блузку, заправленную в юбку, и вспомнил, как когда-то коснулся ее талии и сам себя за это стыдил. Но сейчас ему было ничуть не стыдно. Оторваться от нее было бы оскорбительно — разве можно выучить наизусть все изгибы и повороты ее мысли и ни разу не коснуться ее кожи, не узнать ее запах и вкус? Это было бы вопреки законам природы.
Сгущались сумерки; Кора лежала, откинувшись на мягкую зеленую ступеньку, и не сводила с Уилла пристального зовущего взгляда, в котором не было ни тени удивления. Он приподнял блузку и между черных ее одежд увидел мягкий живот, ослепительно белый, с серебристыми полосками, которые оставил сын. Уилл приник к ее животу губами, а она изгибалась от наслаждения.
Солнце село, лес сомкнулся над ними, и медь на колоннах деревьев покрылась патиной. Позолоченный купол исчез, остался лишь запах прелой листвы, сухой травы да паданцев, гниющих на тропинке. Кора уставила на Уилла привычный невозмутимый взгляд, и все ее существо устремилось навстречу ему, как река в половодье.
— Пожалуйста, — она потянула вверх юбку, и в ее просьбе Уиллу послышался приказ, — пожалуйста.
Он с легкостью нашел путь, скользнул рукой внутрь и принялся ее ласкать. Кора откинула голову и затихла. Он показал Коре блестящую от влаги ладонь, облизал указательный палец и дал ей облизать, чтобы разделить этот вкус.
6
В ту же ночь, но чуть позже, милях в пяти от того места доктор Гаррет шагал вдоль ячменных полей, урожай с которых собрали после заморозков. Он забрал себе в голову дойти до реки Коулн и вышел глухой ночью, когда кажется невыносимой легчайшая ноша, а рассвет до нелепости далек.
Луна еще не исчезла, однако небо на востоке местами уже светлело, и над полями вставал туман. Порой его густые клубы налетали на Гаррета, холодили щеку, точно чье-то влажное дыхание, и улетучивались, как вздох. Река скрылась из виду. Впрочем, Гаррета это не заботило, равно как и то, где он очутится. Если бы мог, он бы сбежал из собственной кожи. Просторы Эссекса казались его лондонскому глазу до странности однообразными: куда ни кинь, распаханные поля, кое-где белеют под заходящей луной ячменные стерни, а в низких живых изгородях кипит жизнь. Ряды крепких дубов провожали его взглядами, точно часовые, — он здесь чужак.
Наконец он вышел на поросший густой травой косогор, с которого открывался вид на холмистые равнины и дремавшую в низине деревушку, и сел отдохнуть под дубом. Тот уже сбросил листья — от болезни ли, от невезения ли, — и на его ветвях в неверном предутреннем свете зеленела омела. Другой бы на месте Гаррета представил, как под нею на Рождество целуются влюбленные, но он знал, что омела — паразит, который высасывает из дерева все соки. Ее клубки на голых ветвях, подумал Гаррет, выглядят точь-в-точь как опухоли в легком.
Стоило ему усесться отдыхать, как он почувствовал боль, которую на ходу не замечал. Горели стертые до мозолей непривычные к долгим прогулкам ноги (в Лондоне он проходил от силы милю-другую), опухло и ныло колено, которое он ушиб, когда споткнулся о ступеньку, но сильнее всего болела раненая рука. Во время прогулки он вытянул ее вдоль тела, кровь прилила к заживавшему шраму, и теперь ладонь саднила. Там, где плоть прорезали нож и скальпель, образовалась тонкая складка, похожая на заштопанный рот. «Жил на свете человек, скрюченные ножки, и гулял он целый век по скрюченной дорожке».
Впрочем, Гаррет не досадовал на боль, она отвлекала его от мучительного отчаяния, которое преследовало его по пятам с тех самых пор, как он приехал из Лондона со ставшей никчемной рукой и письмом от Коры в кармане. «Как вы могли?» — вопрошала она, и ее гнев передавался ему. Гаррет понимал ее чувства: и правда, как он посмел? Кора как-то сказала: что проку в некрасивом и бесполезном? — а он теперь был и то и другое. Злющий коротышка, ни дать ни взять зверь, не человек, а теперь еще (он ткнул большим пальцем левой руки в раненую правую ладонь, и от боли закружилась голова) и никуда не годный.
С того самого дня, как ладонь его вспорол нож, Гаррет каждую ночь просыпался в поту, который собирался в ямке между ключицами и пропитывал подушку. «Я ни на что не гожусь, — повторял он и бил себя кулаками по вискам, пока не начинала болеть голова, — я ни на что не гожусь, ни на что!» Все, что составляло для него цель в жизни, отнято и никогда не вернется.