И вот из последних сил он нанес страшный удар, какие щедро раздавали герои средневековых рыцарских романов, и один из разбойников рухнул к его ногам с разрубленной пополам головой.
Лепинассу и двое других попятились. Впрочем, передышка длилась недолго. Вскоре трое разбойников заметили, что силы у незнакомца на исходе, они видели, что его шатает из стороны в сторону и шпага его все больше разит пустоту – беспорядочно и как будто судорожно.
И с торжествующими криками они снова перешли в наступление.
Юноша вверил свою душу Господу и приготовился к смерти.
Но вместо смерти к нему пришло избавление.
Снаружи вдруг послышался окрик:
– Держись! Я здесь!..
В открытый оконный проем ворвался какой-то человек – он выстрелил одновременно из двух пистолетов и сразил наповал одного из серых, потом выхватил шпагу и, встав бок о бок с юношей, бросил Лепинассу:
– Теперь нас двое против двоих. Иди же сюда, если посмеешь!
Но Лепинассу не посмел.
Окно теперь оставалось незащищенным и открывало единственный путь к бегству. Лепинассу воспользовался этим – выскочил наружу и скрылся во мраке; за ним последовал и единственный уцелевший его подручный.
В низенькой комнате остались лежать шесть трупов. Пол был сплошь залит кровью, как на скотобойне. Бродяга, скорчившийся на столе, истерзанный, казалось, испустил дух.
Жуткая сцена резни, при которой мы присутствовали вместе с нашими читателями, длилась много короче, чем мы ее описывали. Всего лишь несколько минут понадобилось, чтобы превратить столько живых людей в бездыханных мертвецов.
Нам думается, вряд ли нужно уточнять, что новоявленный гость, пришедший как нельзя более кстати на выручку черноволосому юноше, был не кто иной, как путник, с которым мы успели познакомиться в трактире Жака Вернье и потом сопровождали его по затерянным тропам из Шампаньоля до Лонгшомуа.
Тот, которого он вырвал из лап смерти, протянул ему руку и с восхитительным простодушием сказал:
– Кто бы вы ни были, француз или франш-контиец, испанец или швед, капитан Лакюзон отныне ваш до гробовой доски!
– Лакюзон?! – изумился наш путник. – Так вы и есть Лакюзон?
– Да, мессир.
– Кто бы сомневался, – продолжал незнакомец, обводя взглядом трупы, – чей еще клинок, кроме шпаги Лакюзона, способен на такое.
Вслед за тем он прибавил:
– Ах, капитан, должно быть, меня свела с вами моя счастливая звезда…
Лакюзон, рассмеявшись, его прервал:
– Ваша счастливая звезда! – повторил он. – А как быть с моей?.. Впрочем, полагаю, мессир, что наши звезды – сестры-близнецы, поскольку, не приди вы мне на выручку, моя звезда этой ночью закатилась бы несомненно. Но я прервал вас, прошу прощения. Вы как будто рады нашей встрече. Могу спросить почему?
– У меня к вам дело, капитан.
– Ко мне? – с некоторым удивлением воскликнул Лакюзон.
– Я собирался в Сен-Клоде, надеясь только там вас и найти или, по крайней мере, придумать способ снестись с вами.
– Что ж, мессир, я перед вами, и, думаю, не стоит повторять, что я всецело ваш и весь к вашим услугам.
– То, что я собираюсь вам рассказать, капитан, займет немало времени, а место, где мы находимся…
– Вы считаете его злополучным, не так ли? Ох уж мне эта скверная, гнусная война – вот вам ее результаты! Мы покинем этот дом, хоть он и мой, но прежде мне нужно исполнить страшный долг. Советую вам выйти первым, мессир, ибо я намерен свершить правосудие, а оно может показаться вам ужасным. Ступайте же, прошу.
– Зачем, капитан? Любое ваше действие может удивить меня, но осудить его я не посмею никогда…
– Будь по-вашему, мессир, в таком случае оставайтесь – будьте свидетелем тому, что сейчас здесь произойдет. И помните, я затеял великое дело и иду к святой цели… помните, измена, и только она, способна подорвать это дело и отвратить меня от намеченной цели. И где бы я ни сталкивался с нею, я давлю ее своею кованой пятой решительно и безжалостно… Оставайтесь же, мессир, и не удивляйтесь, когда увидите меня в обличье обрекающего судьи и разящего палача. Мы живем в такое время и в такой стране, где расправа чинится без суда и следствия, и человеческая жизнь – всего лишь маленькая гирька на весах, мерящих судьбы целой провинции.
Эти слова и торжественность, с какой они были произнесены, показались путнику чрезвычайно любопытными. Какой измены страшился капитан? Какое ужасное правосудие он имел в виду? Какой еще драме должно было послужить сценой это залитое кровью жилище?..
Ответ на эти вопросы не заставил себя долго ждать.
Лакюзон подошел к столу, на котором лежало недвижное, а может, уже бездыханное тело несчастного крестьянина, замученного серыми, подручными Лепинассу. Капитан одним махом рассек наполовину разорванные путы, удерживавшие тело, и, чуть коснувшись его острием шпаги, промолвил:
– Если ты мертв, тем лучше, а если жив – встань!
Заслышав знакомый голос, голос хозяина, Бродяга как будто начал приходить в себя.
Он слегка пошевелился, сомкнутые веки его приподнялись – и он признал Лакюзона.
Но вместо радости, которая, по всей видимости, должна была отобразиться на лице бедняги при виде того, кто избавил его от мучителей, черты его исказились от неописуемого ужаса.
В отчаянном усилии он приподнялся, сполз со стола, оказавшегося для него станком пыток, и пал на колени перед Лакюзоном, сложив руки в мольбе и шепча:
– Пощадите, хозяин! Во имя Спасителя рода человеческого, во имя всемилостивой пресвятой Девы Марии, простите! Я такого понатерпелся…
– Понатерпелся… и предал! – медленно, низким голосом ответил Лакюзон. – А измене нет прощения!
– О, хозяин, если б вы только знали…
– Ладно, скажи все, что ты хочешь мне сказать. Я твой судья и как судья обязан выслушать твое оправдание… если ты в силах оправдаться.
– Я держался, как только мог.
– А надо было до конца.
– Они кромсали мне шпагами плечи… но я ничего не сказал.
– Таков твой долг.
– Они протыкали мне кинжалами руки… и я снова ничего им не сказал.
– И это твой долг.
– Они исполосовали мне ножами всю грудь… и не услышали от меня ни слова.
– И все это твой долг.
– Они запалили костер у меня под ногами, – пролепетал Бродяга, – только тогда…
Он не договорил.
– И тогда, – закончил за него капитан, – у тебя развязался язык.
– Мне изменили силы, хозяин, я так намучился…
– А как же первохристиане? Ведь их обливали кипящей смолой и дегтем, обращали в живые факелы. Разве первохристиане страдали меньше твоего? – отвечал Лакюзон. – И, однако ж, они не отреклись от своего Бога, не изменили вере своей… Думаешь, жаркое пламя костра могло бы развязать мне язык? Думаешь, это принудило бы меня к измене?