Книга Деревенский бунт, страница 81. Автор книги Анатолий Байбородин

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Деревенский бунт»

Cтраница 81

– Перебор, однако, с деревенским говорком, – размышляет вслух Иван. – Да и кружев наплел – тяжело нынешним читать, с газетами обвыклись… Опять в журнале раздолбают: де повесть ваша страдает этнографизмом, фольклоризмом и словесным орнаментализмом… – Иван слагает в уме журнальные отказы: вышло, что дюжины две схлопотал, да все из русских журналов, к поганым и носа не совал – дверью прищемят. – Да-а, так и вся жизнь улетит корове под хвост, в сплошной переписке да перезвонке с журналами. А достучишься, одна радость: от ворот поворот, поцелуй пробой и вали домой. Сердобольные интересуются… – Тут Иван – одного поля ягода с Иовом Горюновым – передразнил воображённых столичных редакторов: – «Нет ли у вас другой какой… завалящей профессишки?..» – «Есть – дворник, и бог весть, может, с метлой и завершу грешный век. Лишь бы на метле не улететь…»

Стучит Иван на разбитной машинке, долбит, словно неугомонный дятел сухостоину, из железной кружки дует чай, густой и вязкий как смола, чадит крепким табаком и, откинувшись в сладостном изнеможении, блаженно укрыв глаза, томится грешным помыслом: «На той неделе махну в Иркутск, всучу повесть мужикам…может, самому Распутину? Либо сена клок, либо вилы в бок…. Да не-е, какие вилы – ахнут…» Хотя Ивану неведомо, что и отрадней душе: хвала или хула, и уж довременно печалит душу переживание: лишь бы не шибко хвалили, не смущали хвалой, когда знобит, и тело сотрясает мелкая, суетная рябь, а щеки и уши горят нестерпимым полымем, словно деревенская учителка надрала за скоморошьи малахаи, подрисованные большевикам из потрёпанной «истории».

Если удуманный Иваном дворник и писатель Иов Горюнов, искорёженный бесом зависти, от нищеты и бесславия озлобился и ополоумел, Иван же не унывает, на Бога уповает: у Бога милости много, не как у мужика-горюна. Не-е, Иван не унывает – грех, мягко кружит по дворницкой каморе, мысли скрадывает, слова складывает, гадает, как вершить песнь, чтобы… словно журавли отпели осенины в синем небе…

Снова привиделось сенокосное детство, Иван перекрестил печатную машинку и тронулся с Богом… но взгляд нечаянно сблудил к распахнутому окошку, и писатель всмотрелся сквозь куст боярки – «толком не видать, вечером прорежу куст» – и углядел ромашковый луг у соседнего свежесрубленного барака и музейную деву Арину Родионову с грудным чадом на руках. Чадушко – в чём мать родила – сучит пухлыми ножонками, машет ручонками, а молодуха, щедро созревшая, густо загоревшая, отчего белый купальник кажется снежным, тискает малого и плывёт по тропе к скошенной полянке, где раскинуто пикейное покрывало и согрелась шайка с водой. Молодуха с тарабарным говорком окунула малого в шайку – парнишока радостно загулил, намылила – заревел телком, окатила тёплой водицей из кувшина, приговаривая «с гоголя вода, с Пети худоба» – и малый опять залепетал. Укутав парнишонку махровым полотенцем, молодая опустилась на цветастое покрывало, выпростала грудь, и малый жадно приник к сосцу, а как отвалился бутуз, тут и дрёма одолела. Раскачивает мать парнишонку на руках, словно в берестяной зыбке, подвешенной к потолочной матице, и напевает:

Ой вы, котики-коты,
Наняситя дрямоты,
Спитя, мои деточки,
Мои малы веточки…

Любовался Иван молодухой, завидовал белой завистью её мужику, под стать жёнке добротному, крутоплечему музейному плотнику Петру, и тоскливо косился на исписанные листы, на печатную машинку. «Э-эх, так и живая жизнь загинет в сочинённой, воображённой… Мне бы, деревенскому увальню, землю пахать, жито сеять, избы рубить да с деревенской бабонькой ребятёшек плодить – два на году, один на Покрову… Вот она взаправдашняя жизнь, вот она красота, вот он рай земной… Но не судьба. Видно, жить мне в добре да в красне лишь во сне…»

Пришла Аринина свекровка, дородная хохлуша, и унесла малого в барак, а молодая пристально огляделась вокруг…Иван испуганно и стыдливо отпрянул в сумерки дворницкой каморы… подумала, подумала Арина, да и, скинув купальник, похожий на сбрую из белой сыромяти, растелешилась на цветастом покрывале, в сладостной зевоте изогнулась смуглым телом, подставляя наготу усердно палящему солнцу. Ошалел Иван от эдакой красы, а когда очнулся, в диве качнул головой: «Вот баба, а! Троих принесла, и никакого ущерба – дева девой, хоть завтра под венец….» Что греха таить, загляделся Иван на молодуху, на то и зарные мужичьи глаза… С крутым матерком, зубовным скрежетом плюнув на себя, блудливого кота, резко задернул шторы, вкрутил в машинку свежий лист, бездумно вперился в бумажную четвертушку, бисерно исписанную карандашом, а в голове жаркая пустота, в глазах дева маячит. Запел было громогласно: «Святый Боже, Святый крепкий, Святый бессмертный, помиилуй на-ас…», потом «Царя Небесного» прочёл, но и молитва нынче не спасла; долго терпел, да не выдержал, устроил щель в шторах, вгляделся, но от молодухи осталось лишь томительное видение.

Послышался тревожный стук в дверь, явилась Екатерина Романовна, музейная начальница, белокурая, холеная – у ней мужик – большая шишка – со вздохом покосилась на печь в причудливых облаках копоти, оглядела казённое жильё, сплошь увешанное черёмушными и тальниковыми корнями, которые ангарская течь вылизала до костяной белизны.

– Иван Петрович, вы уж меня извините, но придётся вам писать ответ на объяснительную записку вашего соседа. Вы Карлу Моисеичу угрожали топором?..

Иван обомлел, оторопел с отпахнутым ртом и выпученными глазами.

– Я?! Топором?! Бред какой-то…

– Бред или не бред, но почитайте, здесь чёрным по белому написано: угрожал топором…

Екатерина Романовна выложила на стол четвертину серой писчей бумаги, испещрённую затейливым, кудреватым подчерком. Карл Моисеич, ветхий старичишко, похоже, из мелких служащих – «крыса конторская», обозвали его плотники, бриткие на язык – жил через стенку от Ивана и прирабатывал музейным смотрителем – все приварок к пенсишке. Невзлюбил Карл Моисеич соседа-дворника, а уж за что, про что бог весть; хотя, может, потому, что, бывало, нагрянет к Ивану шатия-братия – молодые, разгульные писатели и художники, – и до третьих петухов керосин жгут, водку жрут; спорят до хрипоты: куда Русь-тройка мчится, коль на облучке черноглазый хазар посиживает, бичом посвистывает… Выйдут, бывало, охладить пыл на ангарском ветру, и под звёздами рядятся. Карлу Моисеичу весь сон изломают, и без того худо привечающий на старости лет, а утром с красными опухшими глазами надо плестись на усадьбу. И хотя богемные набеги на Иванову дворницкую камору случались годом да родом, Карл Моисеич поплакался соседу Марку: «Ладно, спать не дают, а чего мелют своими языками?! Да раньше бы за такие речи давно языки укоротили…. Сами никто, вроде нашего Ваньки – метлой махать, а гляди-ка ты, о чём болтают, юдофобы драные…»

Иван взял серую четвертинку и, подивившись каллиграфическим кудрям, стал читать жалобу Карла Моисеича…

«На Ваши обвинения в том, что я дважды не приехал из Иркутска на дежурства, вменённые мне по утверждённому графику, докладываю: не явился в первый раз по причине того, что дворник Иван Краснобаев накануне вечером угрожал мне топором. И я не поехал на дежурство, потому что боялся: Иван Краснобаев мог реализовать зловещий замысел, будучи махровым черносотенцем. Во второй раз не поехал на дежурство, потому что партийная совесть не позволяет мне работать смотрителем на усадьбе, где экспонируются орудия браконьерского лова: так то, сети, невод, вентери, острога и прочее…»

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация