Стивен, один из ветеранов «Бури в пустыне», смотрит ему вслед, отмечает задумчивую ухмылку Эддисона и поворачивается ко мне.
– Ты бы сказала, если он тебе докучал.
– Не хотела вмешиваться – у вас тут свои правила.
– Безопасность важнее.
Но они – старые солдаты, и иногда люди по-разному понимают, что такое подобающее поведение в отношениях между мужчинами и женщинами.
Мне они нравятся, ветераны с неуклюжим благородством, но это не означает, что я придерживаюсь одних с ними взглядов.
– Эддисон в городе по работе, – говорю я. – Заодно решил посмотреть, склонна я к паранойе или нет…
Стивен поворачивается к Эддисону, который как раз устраивается на освободившемся складном стуле.
– И что?
– В смысле, параноик она или нет? – уточняет Брэндон и, получив утвердительный кивок, пожимает плечами. – Нет. Никто не убегает вот так, как он, если только не сознает, что замышляет нехорошее.
– И что с этим делать?
– За мысли арестовать нельзя, но вероятность перехода от мыслей к действиям меньше у того, в ком жив страх Господень.
Все согласно кивают, потому что он сделал свое дело, и я бы, наверное, оскорбилась, не будь это все так забавно.
На уровне моря и в горах холод воспринимается по-разному, даже если температура и тут, и там теоретически одна и та же. Продержавшись час, Эддисон начинает дрожать и стучать зубами. И это при включенных обогревателях. Чмокаю Ганни в щеку, чем вызываю одобрительный свист и уханье остальных, – и веду Эддисона в магазин.
Увидев вывеску «Старбакс», он недовольно кривится. Похоже, имеет что-то против фирменного кофе, а потому считает каждое заведение, где за большущую чашку черного требуют больше доллара, заслуживающим вечного проклятия. Когда мы жили в Ди-Си, любимым развлечением Мерседес было наблюдать за тем, как Эддисон и мама вместе готовят кофе.
Пока он пытается поджечь вывеску взглядом, я оглядываюсь и вижу, как Джошуа, перекинув через руку бушлат, встает из-за столика. Похоже, он питает слабость к рыбацким свитерам; их запас у него неиссякаем. Тот, что на нем сейчас, цвета жухлого вереска, прекрасно идет к его седеющим каштановым волосам. Заметив меня, он улыбается, поднимает чашку в шутливом приветствии, но по пути к двери не перестает разговаривать.
Держа по стаканчику кофе, возвращаемся домой в покойном молчании. Останавливаемся и смотрим на пустое крыльцо.
– Даже не знаю, хотел я их увидеть или нет, – говорит через минуту Эддисон.
– Знакомое чувство. Со мной такое тоже бывает.
Убедившись, что я в безопасности за запертой дверью, Брэндон уезжает в Денвер – поговорить с Финни и уже оттуда лететь на восток. Я понимаю, как сильно ему пришлось растянуть границы дозволенного – ради меня и, наверное, ради себя самого тоже. Предполагалось, что я стану частью дела, но не частью его жизни, – а вот прошло пять лет, и мы, во многих отношениях, ближе кровных родственников. Я не жалею об этом, и он, думаю, тоже, хотя из-за этого ему подчас приходится принимать трудные решения.
Следующие несколько часов посвящаю домашней работе и выполняю задания наперед, поскольку, как мне представляется, именно так поступают ответственные люди; потом перебрасываюсь с мамой эсэмэсками – спорим насчет обеда (она побеждает, но только лишь потому, что мы действительно не ели карри с тех пор, как уехали из Бирмингема), – после чего наконец достаю письмо Инары. Почему не сказала о письме Эддисону? Сама не пойму. Он ее знает, хотя так и не решил до сих пор, нравится она ему или нет (в разговорах выдает больше, чем ему кажется). С другой стороны, приятно держать кое-что при себе.
Кладу письмо на свой текущий дневник и беру из стопки на полу первый вашингтонский. Все остальные по-прежнему внизу, но Сан-Диего – это город, где все изменилось, а Ди-Си – то место, где я поняла, сколь многое изменилось; ничего не могу с собой поделать и просматриваю в обратном порядке, ищу какие-то ключи, зацепки.
Два года назад в Сан-Диего у меня появился друг. Точнее, подруга. Эми Браудер. Она была без ума от всего французского. Появилась Эми даже вопреки моему намерению ни с кем не сближаться. Она постоянно находилась рядом, но при этом не была назойливой и бесцеремонной, не лезла в чужие дела. Она уговорила меня ходить во Французский клуб, в кино и просто гулять, а иногда я даже сидела вечерами у двери ее балетной студии и делала домашние задания под звуки классической музыки, негромкие указания преподавателей и глухой стук, которым заканчивались удачно исполненные прыжки.
Вопреки всему она стала моей подругой, и когда мы с мамой собрались переезжать в Ди-Си, я спросила Эми, сможем ли мы поддерживать связь. И мы действительно переписывались – примерно полторы недели. Я даже не стала беспокоиться, когда она замолчала; в то время мы обе были очень заняты. Эми всегда отвечала, когда появлялась возможность.
Потом мне позвонила ее мать. Она так плакала, что передала трубку мужу, и уже он сказал, что Эми умерла.
Их дочь, мою подругу, убили, и как только он упомянул о церкви и цветах, я поняла, что это как-то связано с Чави. Ни о каком совпадении не могло быть и речи.
Та ночь была не первой, когда я наелась до тошноты. Далеко не первой; к тому времени это продолжалось три года. Но та была худшей. Я так налопалась, что даже плакать было больно, и хватала ртом воздух, чувствуя, что вот-вот тресну по бокам. Мама уже собралась тащить меня в больницу, чтобы промыть желудок, и тут у меня случилась настоящая истерика.
Я не хотела, чтобы Эддисон узнал, насколько все было плохо. И, уж конечно, не хотела, чтобы обо всем стало известно Вику и Мерседес.
Они позвонили мне из Сан-Диего, задавали вопросы об Эми, спрашивали о вещах, необходимых для расследования, пусть даже эти расспросы были противны им самим. Я слышала их обеспокоенные голоса и, хотя меня выворачивало наизнанку, хотела еще и еще – именно потому, что все было так плохо, так больно…
Прошло несколько дней, прежде чем я снова смогла есть, да и то маме пришлось меня заставлять. Желудок сжимался от одного взгляда на еду.
Чтобы отвлечься, я начала изучать другие убийства, потому что не могла отделаться от чувства, будто Эми погибла из-за моего неведения. Мама, заглядывая мне через плечо, делала вид, что ее это не касается, но именно она заметила, что цветы, лежавшие вокруг убитых девушек, совпадают с теми, которые были в букетах, появлявшихся на нашем крыльце в Сан-Диего.
Желтые и белые жонкилии для Дарлы Джин Кармайкл, убитой еще до моего рождения.
Пурпурные каллы для Сорайды Бурре, найденной в семейной методистской церкви в пасхальное воскресенье.
Гипсофилы, «Дыхание ребенка», для Ли Кларк, дочери проповедника в Юджине, штат Орегон.
Венок из жимолости для Саши Вулфсон, двоюродная сестра которой рассказала, что Саша срывала цветы, чтобы попробовать их сладость на язык.