– А через шесть часов двадцать девять минут вы зашли в лифт на моем этаже и отправились на свой.
Молчание.
– Для вас имеет значение, если я вам расскажу? – спросила я, положив подбородок на сплетенные пальцы рук. – Все, что смогу вам сказать, всего лишь слова, и вам никогда не узнать, правда ли все это. Только вера или неприятие, или сомнение между ними. Выбирайте.
Недолгое молчание. Затем:
– Я порядочный человек.
Он произнес это так тихо, что я засомневалась, осознавал ли он, что вообще что-то сказал. Потом он поднял взгляд и чуть громче повторил:
– Я порядочный человек. Я не забываю тех, с кем переспал, я не из таких.
– Вот мы и приехали. Вы поэтому захотели встретиться? Обо всем это расспросить?
– Да.
– А почему вы решили, что я приду?
– Из-за Гонконга. Потому что мне кажется, что вы зациклены и одиноки.
Я пожала плечами.
– Вам нужна жалость? Вор – он и есть вор.
– А как бы вы жили на моем месте? – ответила я. – Нелегко получать пособие на жилье, когда в центре занятости тебя никто не помнит. Вам покажется, что там все автоматизировано, но нет, черт подери, государству не нужны бездельники, их надо оценивать, с ними надо беседовать и заносить в базы. Трудно попасть в базу, если тебя забывают туда внести. Попробуйте найти соседей по квартире, пройти собеседование, полечиться у врача, найти друзей – что бы вы тогда делали?
– Разве не ваша вина в том, что вас забывают? Разве это не ваш выбор?
Теперь моя очередь думать, врезать ему или нет. Я раздумывала над этим с холодной отстраненностью и обнаружила, что на удивление легко от всего этого отказаться.
– Нет. Я никогда ничего подобного не выбирала.
– Но вы сделали выбор, чтобы похитить «Совершенство».
– Да.
– Вы сделали выбор в пользу манипулирования мной. Чтобы… чтобы…
Он умолк. Перекатывал в пальцах ложечку, туда, сюда. Принял решение и выключил диктофон. Спрятал его в карман куртки.
– Мы с вами переспали в Гонконге, – произнес он, наконец.
– Да.
– А в Бразилии?
– Нет.
– А здесь?
– Нет.
– Вам бы этого хотелось? – Не предложение, а просто вопрос.
– Вы уверены, что не хотите продолжить запись? – ответила я.
Он покачал головой.
– Я не хочу это помнить.
– Если вы этого не запомните, это ничего не значит.
– Это станет что-то значить для вас.
– И этого довольно?
– Не знаю. Я тот, кого можно назвать трусом. Вы утверждаете, что вы воровка, и говорите это так, словно это… то, что вы есть. Я утверждаю, что был полицейским, кадровым. Меня знали по имени в местном магазинчике, я пел в муниципальном хоре, будущий примерный семьянин. Все это сделало меня тем, кем, как мне казалось, я и являлся, а вот теперь нет. У меня это забрали, и я последовал за вами. Вы дергали за ниточки, а я подчинялся, я лишился работы и снова бы пошел на это, чтобы вас поймать, вы стали… Поиски вас стали моей неотъемлемой частью, как и все остальное. Вы сделались… моей навязчивой идеей. Вам это приятно? Вас возбуждает знание того, что я нуждался в вас, нуждался в вашей поимке так же, как и вы нуждались в том, чтобы с кем-то переспать?
Нарастающая злоба, хотя и скрытая в голосе, лицо напряжено от усилия подавить гнев.
– Нет, – спокойно ответила я. – Больше меня это не возбуждает.
– Мне кажется, что я трус. Если бы вы сейчас встали и ушли, я бы вас забыл, а потом наслаждался бы тем, как меня соблазняют. Это стало бы приятной кратковременной паузой в долговременном душевном дискомфорте. Возможно, я потом бы себя возненавидел, обнаружив, что мои реальные действия не соотносятся с тем, кем я сам себя представляю. А потом я все забуду и в итоге не стану себя ненавидеть. Легкий выбор, да? Выход для труса. Человек, за которым вы гнались, оказался иллюзией. Вы слепили его из своего одиночества, искусственно создали кого-то, кто вам нужен в жизни. На самом деле это весьма очевидно и жалко. Как говорит Матисс, вы представляете бесконечно больший интерес для ученого, нежели для психиатра. Мне захотелось выключить диктофон, чтобы не слышать этих своих слов, я бы и за них себя возненавидел, сами знаете. Это нехорошо, невежливо, это не то, что сказал бы воображаемый я, но с вами, разумеется, я могу сказать все, что мне сейчас хочется, и забыть, я не запомню, как называл вас шлюхой, потаскухой, испорченным младенцем, ребенком, девкой и воровкой. Кажется невероятным произнести все эти слова, похоже… мне стыдно, страшно и приятно, и вам, наверное, тоже, вот что значит быть преступником! Господи, это как… дырка! Сучка поганая, чтоб тебе вырвать твои сучьи глаза! Чтоб тебе жрать лезвия и писать огнем, помнить и реветь одной по ночам, сдохнуть в одиночестве, это же здорово! Да о чем тут говорить… пропади ты пропадом, и моя жизнь тоже!
Его руки, сцепленные на краю стола, с побелевшими костяшками пальцев, красные глаза с наворачивающимися на них слезами, он их смаргивает, не шевеля руками, чтобы смахнуть соленую влагу, когда она потекла у него по щекам.
– Я неудачник, так что к черту тебя, кто бы ты ни была, и к черту правду!
Он рывком перегнулся через стол, одной рукой вцепившись мне в глотку. Я инстинктивно схватила вилку, готовая вонзить ее ему в глаз, в шею – что подставит. Но рука его не сжалась, просто задержалась там, готовая к действию, его тело напряжено в неловком изломе, опираясь на левый локоть, по щекам текут слезы.
Все кафе уставилось на нас, кто-то взвизгнул, кто-то сказал: вызовите полицию.
Он застыл в таком положении, а я держала в руке вилку и гадала, врезать ему или нет, слезы катились у него по щекам, губы шевелились, он ничего не говорил, ничего не делал и, наконец, медленно отпустил меня. Он разжал пальцы и тяжело опустился на стул, сдерживая себя, обхватив руками грудь, и беззвучно плакал.
Вот так мы и сидели.
Все заведение таращилось на нас, а когда он так и не пошевелился, посетители отвернулись.
Тишина, лишь у Луки текут слезы.
Тишина.
Я положила вилку обратно на стол и сказала:
– Вы хороший человек.
Лишь еле слышный плач, легкое всхлипывание человека, превратившегося в тряпичную куклу.
– Забавно, какие поступки мы совершаем, когда кажется, что никто их не запомнит, – задумчиво произнесла я. – Иногда так и подмывает врезать прохожему на улице, чтобы просто посмотреть, как все выйдет. Это как в кино? Или переспать с парнем, с которым, вообще-то, делать этого не надо бы, но черт с ним, давай, сегодня, лишь сегодня. Или украсть что-нибудь в магазине. Пакетик чипсов, плитку шоколада, ничего особенного, ничего такого, что нанесет убыток, но… ладно. Нарушать правила. Совсем чуть-чуть. Вот сегодня. Почти всегда люди останавливаются. Останавливаются потому, что думают, что их поймают, или оттого, что боятся. Или потому, что просыпается совесть и шепчет: если нарушишь это правило, то разрушишь веру, на которой зиждется общество. Ты не боишься угодить в тюрьму – в том смысле, что, наверное, боишься, но больше всего ты боишься мира, в котором любой может на тебя напасть, когда ты идешь мимо. Или мира, в котором собственность тебе не принадлежит, а самое главное – это мощь, власть и воля к действию. «Хорошее» – такое же растяжимое понятие, как и любая ценность, навязанная человеком на протяжении столетий. Хороший: правильный или верный. Высокого качества. Приятный. Милый. Добродетельный, достойный похвалы. Он хороший, вот этот. Ведет справедливую войну. Хороший: хорошие жены, хорошие дочери, хорошие экономки, хорошие женщины на своем месте. Хороший: сжигающий ведьм. Хороший: ловящий воров, швыряющий наркоманов за решетку, взрывающий себя во имя… чего угодно. Аллаха или Иисуса, Вишну или Иеговы, у каждого свой бзик. И каждый, неважно, кто, в какой-то момент слышит призыв: давай, давай, давай, скажи это, сделай то, ударь сюда, разбей вон там, давай! Обычно они останавливаются, а если нет, то потом вспоминают свои делишки и сгорают от стыда.