— Что вы делаете, ребята? Мы ведь не воры! — перекрикивая шум толпы, проревел квадратный парень.
Истошно кричала лавочница.
Несколько бродяг кинулись наутек, но те, что похрабрее, остались.
— А в чем дело? — вскинулся один из них, парень с короткой грязной бородой и в перемазанной рваной одежде. Он походил на скользкого, мокрого червя, но какой ни червь, а присосется — не обрадуешься. К нему подступил квадратный парень-глыба и, яростно стиснув кулаки, прорычал:
— В чем дело? Мы же не воровать собрались. Жуликам тут делать нечего!
Парень-червяк испуганно заморгал, но не двинулся с места.
— Чего нос суешь! Нанялся, что ли? — снова нагло спросил он.
Начал собираться народ; люди-крысы, которые было кинулись врассыпную, теперь вернулись и, обступив своего приятеля плотным кольцом, бросали на врагов вызывающие взгляды.
— Ничего я не нанялся, — ответил парень-глыба. — Да не хочу, чтобы из-за всякой твари вроде тебя честного человека шельмовали. Нам дай что положено. Чужого не надо. Понял?
Я подошел ближе к рабочим, которые пришли с квадратным парнем. Он вызывал у меня восхищение: что до меня, так я бы и не пикнул — пусть бы тот скользкий парень хоть всю лавку уволок с хозяйкой в придачу. Он только бы взглянул на меня своими пронзительными глазками, только бы слово сказал, я бы сразу наутек. А вот парень-глыба и не таких видывал — чего ему бояться, он их презирает. Парень-червяк на всех плевал, будь ты рабочий или вор — ему все равно; а на оскорбление он не обиделся, ему чихать. Даже не шевельнулся, нагло и бесстрастно смотрел на человека-глыбу. Так они стояли друг против друга: один — огромный и корявый, другой — мокрый и скользкий; один идет напролом, другой норовит в замочную скважину пролезть; один пальцем столб своротит, а другой обойдет его вокруг.
— Ну, а дальше что? — заговорил наконец слизняк.
Сказал, точно вызов бросил.
— Работать — на это вас нет, — продолжал квадратный парень, — а стащить норовите у любого, даже у последнего бедняка из ночлежки. Вам что пьяный, что больная старуха, что ребенок — знай тащи. Воры, называется. Да вы и не воры даже, а грязные крысы.
Мощный, звучный голос человека-глыбы скатился по слизняку, даже не зацепившись за его лохмотья и сальные пятна, даже не поцарапав его холодную кожу. Тот ничего не ответил — он, надо думать, не силен был в полемике, и едва ли у него хватило бы слов и здравого смысла, чтобы отбивать словесные атаки человека-глыбы, который, — видно, нацелился вести длинную дискуссию о трудовых людях и тунеядцах, о труде и капитале. А у склизкого парня в таких случаях один разговор: «Ну, а дальше что?» — если надо задать вопрос, и «Пошел к черту» — вместо ответа. После этого шла ругань и пускались в ход кулаки, а случалось, и нож. Но на этот раз у него был искушенный противник. Квадратный знал, с кем имеет дело, так что врасплох его не возьмешь. И сделай слизняк хоть одно подозрительное движение, парень-глыба вмиг бы кинулся на него и положил на обе лопатки. Но рабочий человек никогда не может знать, откуда его ждет удар, и поэтому удар этот всегда приходит неожиданно. Так и случилось: один из бандитов незаметно подкрался к квадратному, подпрыгнул — что-то блеснуло в воздухе и обрушилось на голову парня. Человек-глыба дрогнул, но не упал. Шайка кинулась врассыпную, но тут один рабочий настиг бандита, который напал на их вожака, и угостил его ударом палки по затылку. Раздался хруст, и тот, словно споткнувшись, рухнул лицом вниз. На нем были рваные, с подвязанными подошвами альпаргаты, открывавшие грязно-серые пятки. На секунду стало совсем тихо. Квадратный парень снял шапку и осторожно ощупал голову, из которой не переставая сочилась кровь. Слизняк тоже было побежал, но, увидев, что его приятель лежит с проломленным черепом, в нерешительности остановился. Рабочие двинулись в наступление. Все это был народ сильный — плотники или портовые грузчики, и каждый держал в руках здоровенную палку. Жулики бросили раненого товарища и нырнули в овраг, где преследовать их было равносильно самоубийству. Раненого снесли в аптеку — выходит, аптекари не зря дожидались, — и толпа разошлась. А попозже вернулись бандиты и уволокли своего сообщника; он мешком висел у них на руках и только мычал.
V
С наступлением темноты в городе появились вооруженные карабинами патрули, которым — если судить по их наглухо застегнутым шинелям — предстояло провести на улице всю ночь. Они ехали по двое, по трое в ряд вслед за своим офицером. Гулко цокали по мостовой копыта. Кое-где под одиноким, чудом уцелевшим фонарем еще толпился народ и слышались громкие голоса, горячо обсуждавшие последние события дня: как за ними гнались полицейские и как они побоялись напасть; как толпа навалилась на трамвайные вагоны, и как пошла грабить магазины, и сколько было этих магазинов, и чем удалось поживиться. На том волнения и кончились — не потому, что народ проголодался и решил подзаправиться, — просто пыл иссяк. Фонари уже все побили, трамвайные вагоны изуродовали и перевернули, а теперь можно и отдохнуть. Революцией тут не пахло. И вот, когда по мостовой зацокали копыта, люди стали поспешно расходиться, разбредаться кто куда, точно вдруг вспомнили, что у них полно неотложных дел. Те же, что посмелее, не двинулись с места; они, правда, примолкли или завели посторонние разговоры. Офицер, начальник патруля, подъехал к одной из групп и принялся удивительно терпеливо — удивительно, если вспомнить недавние бурные события, — уговаривать, чтобы люди шли по домам, а те отступали и медленно, все больше по двое, скрывались в темноте. Но кое-кто не сдавался:
— Что у нас, осадное положение?
— Нет. Но приказано не скапливаться на улицах, — все так же терпеливо объяснял офицер, а иногда еще добавлял: — Хулиганов полно.
— Но мы-то не воры, — отвечал ему кто-нибудь.
— Неважно, — начинал сердиться офицер. — Расходитесь!
И если его собеседник по-прежнему ершился, то офицер переходил в наступление — пришпоривал лошадь и наезжал на людей. Он тоже был не великий мастер на уговоры. Впрочем, по-настоящему никто и не думал сопротивляться.
А я бродил среди этой толпы, слушал, о чем они говорят. Расходились одни — потому что все эти группы так же неожиданно рассыпались, как возникали, — шел к другим; не успеешь подойти — смотришь, и тут половина людей уже перекочевала на соседний угол. Бунт, казалось бы, закончился, но на самом деле волнения не улеглись. Я не говорил, только слушал. Тут я поймал на себе удивленные взгляды — что это он молчит, точно в рот воды набрал. И тогда я расхрабрился и принялся рассказывать, как мне удалось улизнуть от конной полиции, но меня прервал какой-то парень: он рассказал историю, похожую на мою, только, оказывается, он не испугался полиции. Парень говорил очень забавно, и после него я уже не осмелился и слова сказать.
Около полуночи, набродившись вдосталь, я решил поискать себе пристанище на ночь. Устал я смертельно и был голоден. Я вышел на широкий проспект, тот самый, где дружок парня-червяка, помните, тот парень — склизкий-червяк-который-присосется-не-обрадуешься — ранил человека-глыбу-которому-пальцем-столб-своротить-ничего-не-стоит. Проспект этот был поделен надвое руслом пересохшей речушки, которая появилась здесь, надо думать, еще в ту пору, когда наш американский материк поднялся из бездны морской. А может быть, этой речушке посчастливилось видеть, как от земли оторвался огромный кусок — тот самый, из которого потом образовалась луна, — и в нашей планете сделалась брешь, тотчас же захваченная Тихим океаном. Ее, эту речушку, размывали устремлявшиеся сюда с холмов потоки дождевой воды. И, хотя по обоим ее берегам поднялись дома, хотя протянулись улицы, выстроились деревья и пролегли трамвайные пути, ее сухое русло по-прежнему даёт приют кошкам и собакам, крысам и мокрицам, а также бродягам и босякам, нищим и убийцам, которые, случалось, заканчивали там свой век, прямо на камнях, в грязной луже, рядом с дохлыми котами, посреди пустых жестянок, тряпья, разбитых ящиков, груды соломы, сухих листьев. Стоило преступнику добраться до берегов, застроенных бетонными навесами, и он бесследно исчезал, точно сквозь землю проваливался, потому что пересохшая речушка, видимо, соединялась — так по крайней мере говорили — со сточными трубами города. Полиция туда боялась нос сунуть. Эта заброшенная канава поставляла целые поколения бездомных бродяг. Они родились в грязных трущобах, а потом пришли в этот овраг и прижились здесь. Отсюда они шли просить милостыню или воровать и снова сюда возвращались, — правда, иногда им приходилось по дороге домой завернуть в комиссариат или исправительный дом. В тюрьму и на каторгу, в больницу и на поселение шли они из своего родного оврага и всегда возвращались обратно — пусть только для того, чтобы умереть.