— Да что вы, лейтенант, — твердит, едва ворочая языком, незадачливый служака. — В рот не брал.
— А ну дыхни, — и отскакивает, чуть не падая в обморок от запаха перегара.
— В карцер, черт тебя подери! Нализался, как свинья!
Но сегодня было не так. Сегодня полицейские были врагами — они ранили и арестовали немало народу, и пьяные (куда девались их обычная сговорчивость и охота раскошелиться ради всякого?) теперь их ненавидели, тем более что над некоторыми из них тоже поработали дубинки и лошадиные копыта. Вот они, их заклятые враги, в уродливых зеленых шинелях, в прямо-таки отвратительных фуражках, в смехотворных мундирах с золотыми пуговицами и в омерзительных сапогах с кургузыми голенищами — и не сапоги-то вовсе, а так, штиблеты. Один пьяница наскочил на полицейского, сунул ему в нос кулак и, брызгая слюной, вылил на голову этого представителя закона, всей его родни и полиции вообще набор замысловатых ругательств. Но блюститель порядка стоял невозмутим и неподвижен, будто каменная статуя. Тогда пьяный совсем разъярился и — благо полицейскому было неоткуда ждать помощи — храбро отвесил ему здоровенного тумака. Полицейский отступил и попытался призвать хулигана к порядку, но не тут-то было: он мог с таким же успехом уговаривать его прочитать «Ave Maria». Подстрекаемый улюлюканьем толпы и сознавая, что численный перевес на его стороне, пьяный снова пнул полицейского. Тогда представитель власти выхватил свисток и пронзительно засвистел: Ему на помощь сразу же примчался соседний полицейский, который стоял на том углу проезда, что ближе к холму. Пьяный ринулся в бой против двоих, но тут его огрели дубинкой по голове, — да так, что брызнула кровь, — и еще арестовали на глазах у изумленных дружков.
Новость мгновенно облетела улицу из конца в конец: полиция избила одного парня и увела в комиссариат! Участок был всего в двух кварталах от места происшествия, и через несколько минут показалась конная полиция. Сейчас поглядим, кто тут хочет повеселиться! Весельчаков было хоть отбавляй: разогретые винными парами, они пришли в безудержное неистовство и расхрабрились — дальше некуда: плевать они хотели на комиссариат, дубинки, сабли, лошадиные копыта и самих всадников.
— Я чилиец, и нечего мне глотку затыкать, грязная свинья! — кричал один чуть не в ухо полицейскому.
— Ну, ударь! Ударь, гад! — И с треском разрывалась рубаха, летели оторванные пуговицы и открывалась волосатая грудь.
Полицейские, которым ненадолго хватило слов и миролюбия, перешли в наступление. Они брали людей за шиворот и волокли на угол, где стояли конные, а если кто упирался, не жалели дубинок. Дотащив силком такого смутьяна, его сбывали с рук, и тут приходил черед конных. Они хватали свою жертву за руки и галопом мчались в комиссариат, а пьяный вырывался, оставляя в руках полицейских клочья одежды, едва не теряя на лету штаны и визжа от боли, когда ему выворачивали суставы и обдирали о камни ноги. Все ресторанчики опустели, официанты и трактирщики высыпали на улицу. Уличные торговцы, хоть капитал их был и невелик, благоразумно унесли лотки с товаром. Они не так богаты, надо подумать и о завтрашнем дне.
Я жевал свой кусок рыбы и смотрел. Я был так голоден, что съел бы сейчас любую дохлятину, к которой в другое время и не прикоснулся бы. Я бы проглотил эту дохлятину, даже если бы мне сказали, что моя рыбина плавала в Красном море еще во время оно. Конечно, воняла она ужасно, но беднякам не пристало иметь слишком чувствительное обоняние. Нищему и голодному не до запахов; обоняние для голодного — излишняя и даже обременительная роскошь. Покрывавшая рыбу корка, вернее короста, трещала на зубах, точно я разгрызал морскую раковину. Как не похожа была эта корка на ту ароматную, нежно хрустящую корочку, которая получалась — в незапамятные теперь уже времена — у моей матери, когда она жарила мясо или рыбу, обваливая их в сухарях, перемешанных с яйцом. Итак, я упорно перемалывал зубами твердокаменную рыбу, блаженно млея от надвигающейся сытости. Я трудился над моей поживой тут же, на улице, стоя на углу. Исходивший от рыбы горячий пар забирался мне в ноздри, которые жадно раздувались, словно у почуявшей добычу собаки. Мой кусок рыбы трещал по всем швам и готов был вот-вот развалиться на мелкие частицы, будто им наскучило столь долгое пребывание друг подле друга. Откусывая очередную порцию, я запрокидывал голову назад, чтобы ни одна крошка ненароком не соскочила у меня с губ. Каждая косточка была для меня бесценным сокровищем. Я был способен сжевать зараз десять, двадцать таких кусков, а денег хватило только на один да на маленький хлебец. Я был голоден, я ел и смотрел. Продавец рыбы, который был казалось, замурован в такую же, как его товар, коросту, дал мне в придачу к моей покупке листочек бумаги, чтобы я, когда стану есть, не запачкал пальцы тем сомнительного происхождения жиром, которым рыба пропотела насквозь. И вот я ел и смотрел.
— Как вам это нравится! — всплеснул руками торговец рыбой в ту самую минуту, когда полицейская дубинка с треском сломалась о голову очередного пьяницы. — Сами каждый вечер хлещут напропалую любую гадость, только что не керосин. А сегодня, видите ли, господа в дурном расположении духа…
Я дожевал свою порцию рыбы, бросил на землю листок бумаги и обтер пальцы о штаны — этот жир способен был пробраться не то что через тоненькую бумажку, а, наверное, сквозь покрытые сталью борта крейсера.
Сам не понимаю, зачем мне понадобилось напоследок ввязаться в эту свалку — другого названия и не придумаешь. Но, глядя на эту бесчеловечную расправу, я вдруг почувствовал тревогу, беспокойство и, наконец, ярость. Тот, первый пьяница, действительно не в меру разошелся и получил по заслугам. Но зачем избивать других, всех подряд? А полицейские, которые, вроде аптекарей, казались неживыми, хотя дубинки в руках делали их вполне осязаемыми, — с методичностью заводных кукол хватали людей за руки, били тех, кто сопротивлялся, выворачивали суставы и тащили к конным полицейским, а те, подхватив жертву, неслись вскачь. Я решил убраться восвояси: добром это не кончится, как бы всех ни пересажали. В этот момент полицейский накинулся на одного парня, а парень, хоть и не был пьян, а только слегка навеселе, вдруг возьми да и выхвати из кармана какой-то инструмент — не то стамеску, не то отвертку. Его и избили по всем правилам, а полицейские, не дожидаясь новых выпадов, кинулись прочесывать улицу вдоль и поперек, и если где стояло вместе несколько человек, они принимались грубо их разгонять в разные стороны. Недовольное слово, косой взгляд — и человека хватали и волокли на угол, где стояли конные. Один пьяный забияка пнул полицейского, а заварилась такая каша.
Я сошел с тротуара, чтобы перейти на другую сторону улицы. Я чувствовал, что кулаки у меня сами собой, против моей воли, сжимаются. На середине мостовой я вдруг услышал сзади какие-то крики. Я обернулся: два конных полицейских волокли какого-то человека. Не знаю, то ли его избили, то ли он сам упал, только все лицо у него было в крови. Я вдруг перестал соображать; абсолютно машинально, как автомат, я наклонился, поднял камень и швырнул его в полицейского. Тот разжал руку, отпустил пьяного и закачался в седле. Я бросился бежать. Домчавшись до тротуара, я на секунду остановился, чтобы посмотреть, что там происходит у меня за спиной, но ничего не увидел: дикая боль пронзила плечо. Я обернулся на удар — передо мной со сверкающей саблей стоял полицейский. Откуда он взялся? До сих пор понять не могу. Правда, до канавы было меньше двадцати метров, но полиция ведь туда не смеет соваться.