— Ну, приступим, — прошелестел он сухими губами, макая перо в чернильницу. — Имя?
Мы все привстали на цыпочки и вытянули шеи, стараясь разглядеть, что станет делать невзрачный человечек.
— Рохелио Санчес.
— Профессия?
— Что?
— Кем работаешь?
— А… Лодочник.
— Бывал под арестом?
— Да, не раз.
— За что?
Рохелио Санчес — высокий костлявый парень — раздвинул бледные губы, обнажил крупные резцы и изобразил на своем младенчески-невинном лице широкую улыбку.
— Не помню.
— Кража со взломом?
— Боже меня избавь.
— Значит, контрабанда?
— Нет…
— Пьянство?
— Да, это было…
— Драка?
— Стукнул кое-кого.
— Местожительство?
— Холм Бабочка, ночлежный дом «Тополь», комната четырнадцать.
— Снимали отпечатки пальцев?
— Ясное дело. Поиграл на клавишах.
— Срок имел?
— Никогда.
— Судился?
— Нет.
— Прозвище есть?
— Да. Меня зовут дон Рохе.
— Это не прозвище.
— Не я придумал.
— За что взяли сегодня?
Дон Рохе, который так легко одолел предыдущие вопросы, в этом месте запнулся и вопросительно посмотрел на одного из жандармов. За что его взяли?
— За нарушение порядка и посягательство на частную собственность, — ответил жандарм.
— Так. Судить. Следующий.
Рохелио Санчес, напуганный всей этой процедурой, смысла которой он так и не понял, отошел от стола.
— Альберто Контрерас, маляр. Холм Колесо. Двадцать первый переулок. Да, за пьянство. Женат, прозвища нет.
Мрачный субъект с лисьей мордочкой едва успевал записывать. Тут он на секунду отложил перо, поднял голову и, внимательно посмотрев на маляра Альберто Контрераса, сказал:
— Не годится скрывать прозвище. По прозвищу человека найти легче, чем по фамилии.
— Но у меня нет прозвища. Прикажете выдумать?
Альберто Контрерас был смуглый одутловатый коротышка с совиными глазами и короткой шеей, голос его шел, точно из бочки.
— Странно, — протянул писарь и шумно присвистнул зубом, словно вспомнив, что можно поработать не только языком. — С такой-то физиономией и чтоб без клички… Следующий.
— Пруденсио Мартинес. Холм Блаженства, Морская улица, дом восемьсот девять, торговец, холост.
— Прозвище?
— У меня нет.
Писарь снова положил перо и недовольно выпрямился:
— И у тебя нет прозвища? Да откуда вы такие взялись? Из министерства финансов, что ли?
Пруденсио Мартинес — парень в засаленной куртке — никак не мог взять в толк, чего этой канцелярской крысе от него нужно. Служащий недоверчиво покачал головой, опять причмокнул языком — зуб не давал покоя, и он без конца его обсасывал, будто оттого легче становилось, — и уткнулся в книгу.
— Чтоб ни у кого не было прозвища! — вздохнул он.
Все, кроме прозвища, казалось ему, несущественным. Имя, местожительство, профессия, социальное положение еще ничего не значат, ни о чем не говорят; они никак не отличают человека, и потому смысла в них особого нет. Прозвище — это совсем другое дело. Сотни людей — он обычно говорил «лиц» — проживают на Морской улице, или в ночлежном доме «Тополь», или в Двадцать первом переулке, а сколько на свете торговцев, маляров, лодочников, по имени Альберто, Пруденсио или Рохелио — не перечтешь, но не найти и двоих с одинаковым прозвищем.
Многие даже понятия не имеют, как по-настоящему зовут товарища по работе или соседа, но прозвище его знает каждый. А нет прозвища, так дадут — это легче легкого. И удобно.
Писаря, казалось, одни только прозвища и занимали — вы бы посмотрели, с какой готовностью он хватал перо, чтобы записать очередную кличку. По мере того как шел допрос и нанизывались пустые стереотипные фразы, мы все больше и больше убеждались, что он прав, — прозвище было единственным, что отражало человека, его характер.
— Вот потому-то мне и нравятся воры, — заговорил человечек. — Ни одного не встретишь без клички. Только попадут в полицию и, смотришь, уже выдумали себе новое имя, и так раз двадцать. Но прозвище они никогда не меняют, да и невозможно: раз приклеилось — никакая сила не отдерет, даже после твоей смерти будут помнить. Вот Орлиный Нос, к примеру. Весь Чили знает его кличку, ну а кому известно его настоящее имя? Никому, я думаю. Даже крестная мать и та забыла.
Человечек снова прищелкнул языком — дупло мешало; болело, видно, не очень, но злило, что там дырка, — казалось, в ней что-то застряло, и хотелось непременно это что-то выковырнуть. Стоило арестованному заявить — иные, я думаю, это делали из чистого упрямства, — что нет у него никакого прозвища, как наш бумагомаратель начинал возмущаться. Он доказывал, что этого не может быть, что как-нибудь их должны были прозывать: круглые глаза — так Совой, живые — так Живчик, а раскосые — Китаец; спит на ходу — так Соня; длинная и тонкая шея — так Жираф, а короткая и толстая — так Бык; этот — Длинноногий, а тот — Коротышка; этот — Заика, а тот шипит — Змея, значит. Этот — Рыжий, а тот — Усач; один — Ворона, потому что каркает, а другой — Горлопан, или еще Пивная Бочка. Как это можно жить без прозвища! Он так ловко и остроумно приклеил прозвища двум или трем парням, что все дружно загоготали. Даже те, кого он почтил своим вниманием, одобрительно засмеялись. Один парень, которого он обозвал Моржом за круглые глаза и усы торчком, не удержался и ехидно спросил:
— Ну, а вы как прозываетесь?
Писарь улыбнулся и без тени смущения ответил:
— Мушиная Кака.
Мы расхохотались, а человечек, оживившись, принялся крестить всех подряд — кому давал прозвище, кому менял старое, если оно не подходило, а владельцы не могли объяснить, почему так прозываются: не они сами придумали, все их так зовут, вот они и привыкли; тем более что сменишь — только путаница получится. Но почему Чесночная Вязка? Мы-то его зовем Сальная Свеча.
— Это верно, — вздыхал писарь. — А вы почему Жаба? Вам бы Носач подошло.
И так, пока нас всех ни переписали и ни сняли отпечатков пальцев. Мы всякую надежду потеряли, что это когда-нибудь кончится, и тут нам приказали выйти в коридор. Тех полицейских, что нас привели, уже не было; взамен пришли другие, которые нами и занялись.
— Проходите, проходите. Вот туда, прямо.
Долгое время — час или, может быть, два — никто не появлялся, если не считать одного сержанта, который нас рассматривал так, словно мы вещи какие, и он должен нас оценить. Мы его нисколько не интересовали не только по-человечески — этого нельзя и требовать, но даже с чисто юридической точки зрения. (Ясно, для него главное, чтобы мы не разбежались.) Ну а заключенным было не к спеху, и потому они никак не проявляли нетерпения, не задавали вопросов и не требовали объяснений. На противоположном конце коридора было несколько комнат; оттуда доносились голоса, шум шагов, телефонные разговоры, дребезжание звонков; двери то и дело открывались, входили и выходили какие-то люди — из одной и вынырнул наш равнодушный сержант.