«На мой взгляд, через творчество Рохаса, если на него посмотреть, абстрагируясь от частностей, проходит, развиваемый спокойно и настойчиво, один и тот же образ, постоянно всплывающий словно во сне и порождающий всегда одни и те же эмоции. Это образ подростка, а рядом с ним здание тюрьмы, иногда всего-навсего одиночная камера, какие-то улочки и холмы Буэнос-Айреса, пристань и море, несколько лодок, несколько рыбаков, множество бродяг и голод. Голод всеобъемлющий, включающий в себя жадное желание пуститься в путь, жажду общения, нежность, стремление расти и развиваться, мечту вновь обрести мир детства — словом, „голод но жизни“. Чилийский критик прав. Этот „голод по жизни“ — едва ли не самая характерная черта всех произведений Рохаса, и в этом смысле „Сын вора“ подводит всему его предшествующему творчеству многозначительный итог.
Тема „голода по жизни“, слитая отныне с образом Анисето Эвиа, проходит и через последующие книги Рохаса. В 1958 году появляется в печати роман „Слаще вина“ (в русском переводе он вышел вместе с первым изданием романа „Сын вора“ в 1965 году). Это снова рассказ об Анисето, но отделенный несколькими десятилетиями, рассказ о том, как искал и обретал наш герой истинное чувство любви к женщине. Еще несколько лет спустя, в 1964 году, появилась книга „Тени против стены“. Описанные в ней события, следуют в жизни Анисето вскоре после того, как он в компании Философа и Кристиана покидает Вальпараисо, и, естественно, предшествуют тому, что получило отражение в романе „Слаще вина“. Но в идейном отношении роман завершал трилогию. В беседе с известном латиноамериканским ученым Артуро Торресом-Риосеко Мануэль Рохас так кратко суммировал проблематику этих трех романов: „Сын вора“ — это детство и юность героя; „Слаще вина“ — любовный опыт; „Тени против стены“ — духовное, социальное и политическое формирование его личности».
В 1970 году Рохас вчерне закончил последнюю свою книгу об Анисето Эвиа — роман «Сияющий мрак жизни». Он даже намеревался было сдать книгу в печать, но потом решил вернуться к ней и внести некоторые изменения. Рукопись так и осталась лежать на столе писателя, когда 11 марта 1973 года он умер.
СЫН ВОРА
Часть первая
I
Почему я приехал сюда? Для чего? Я все время бродил с места на место, потому что… Да это долго рассказывать, а главное — не знаю, с чего начать. Такой уж уродился: мысли у меня вечно вразброд, не умею я с точностью метронома отмерять время, такт за тактом, секунду за секундой; и память выхватывает первое, что подвернется, а то уйдет далеко вспять, отступит, отозвавшись на призыв туманных, полуистлевших воспоминаний. Сначала — а может, это было потом — меня арестовали. Каторга мне, конечно, не грозила: подумаешь, налет на ювелирный магазин. Я до того о нем и знать не знал, да и теперь спроси, где он, — не найду. Кажется, у меня были сообщники, да только видел я их, как и этот магазин, впервые в жизни и даже не знал их имена — как, впрочем, и они обо мне ничего не знали. Полиция — та кое-что знала, да и то не наверняка. Тюрьма — долгие дни и долгие ночи на цементном полу; вот и заработал воспаление легких, а после кашель, мучительный кашель, который разрывал на части больное легкое. Все же от смерти я ускользнул и от правосудия тоже: болезнь отступила, и на свободу вышел — в измятом, перепачканном масляной краской костюме, который болтался на мне, как на вешалке. Что теперь делать? А что я мог делать? Разве что умереть, хотя и умереть не так-то просто. О работе и думать не приходилось — я бы в первый же день свалился с лесов; а о воровстве и подавно — больное легкое не отпускало. Жить, выходит, было еще труднее, чем умереть.
Так, еле волоча ноги и грустно размышляя о будущем, вышел я за ворота тюрьмы.
— Ты свободен. Распишись здесь. Эй, часовой! Выпусти.
Вокруг солнце и ветер, море и небо.
II
Никого у меня тогда не было; подружился я, правда, с одним парнем, но и его потерял в этом городе. Он не умер, мы не поссорились, просто он ушел. Вот так иногда обронишь на людной улице или на пустынном берегу дорогую тебе вещь — так и я потерял друга. Мы добрались до Вальпараисо в надежде, что здесь сядем на судно, идущее на север; но нам это не удалось, во всяком случае мне. На каждом шагу, на каждом перекрестке, за каждым поворотом подстерегают тебя злобные псы — полицейские, поездные кондуктора, консулы, начальники портов, капитаны и их помощники: они готовы сделать все, чтобы тебя задержать, не дать уехать, куда ты хочешь.
— Как бы мне попасть на пароход…
— Национальность?
— Аргентинец.
— Свидетельство о рождении?
— У меня нет.
— Что, потерял?
— Никогда не было.
— Как попал в Чили?
— В товарном вагоне, со скотом.
Я ничего не придумал. Во всем был виноват кондуктор; нет чтобы пожалеть нас, помочь — раскричался вовсю: будто ему убыток какой, если пять несчастных оборванцев проедут на подножке товарного вагона. Напрасно мы упрашивали его, напрасно один парень из наших лил горючие слезы и умолял Христа ради не прогонять его, потому что — и, всхлипывая, он показывал на свои изодранные ботинки — он двадцать дней шел пешком, и ноги у него разбиты в кровь, и если он останется здесь, то умрет от холода и голода в этой проклятой Валье-де-Успальята. Ни в какую. Кондуктора ничем было не прошибить. Даже самые искусные слезы нашего плакальщика не смогли его разжалобить — он только посмеивался. Тут паровоз надсадно загудел; кондуктор в последний раз осклабился, приложил свисток к губам, вскочил на подножку и вместе со своим фонарем исчез в темноте. Поезд тронулся. Не успел он набрать скорость, как парень утер слезы и сопли, многоэтажно обласкал кондуктора и застучал рваными башмаками вдогонку за поездом, и мы все тоже — до чилийской границы оставалась еще добрая сотня километров, и пешком их не одолеешь; к тому же глухая ночь вокруг и яростный свист ветра были пострашнее угроз и брани кондуктора. Теперь поезд гнал во всю мочь, а я висел на подножке, уцепившись одной рукой за поручень и сжимая в другой чемодан. Но вскоре я почувствовал, что до утра мне не выдержать, силы мои подходили к концу, и я не мог больше противиться смертельной усталости и одолевавшему меня сну; закрой я глаза хоть на мгновение, и сон схватит меня, бросит под колеса, а там верная смерть; и все же мои веки слипались, непослушные пальцы готовы были разжаться, отпустить поручень… В тот день мы протащились пешком километров сорок; в Валье-де-Успальята мы свалились, подкошенные усталостью, позабыв даже о голоде; свалились и уснули мертвецким сном. И тут засвистел паровоз. Мы заметались впотьмах, натыкаясь друг на друга, подхватили свои пожитки и ринулись к поезду; а я, счастливый обладатель чемодана, конечно, позади всех — будь он проклят, этот чемодан, возни с ним не оберешься, поминутно открывай да закрывай из-за каждого пустяка. Я изо всех сил таращил глаза; над, головой проплывало небо и ломаная линия гор, внизу была темнота, лишь кое-где светлевшая пятнами снега; и со всех сторон, в грудь, в спину, хлестал и еще по-зимнему мотал нас ледяной горный ветер, пробирался в рукава, за шиворот, обмораживал пальцы, засыпал землей и угольной пылью глаза. Я должен был выбирать между жизнью и сном, но я ничего не соображал. Стук колес словно баюкал меня, а извивавшиеся внизу рельсы — стоило взглянуть из-под полуприкрытых век — усыпляли, тянули навстречу смерти. Была минута, когда я чуть не спрыгнул на рельсы и, конечно, разбился бы насмерть, но земля звала меня, обещала отдых и покой. Я выругался. «Ты чего?» — спросил меня парень в рваных ботинках. Он висел на передней площадке следующего вагона, и всякий раз, когда поезд, лязгая буферами, замедлял ход, нас швыряло друг на друга. Я не ответил. С трудом волоча за собой чемодан, я влез на площадку, вскарабкался на крышу, подобрался к вентиляционному люку и спрыгнул в вагон. Здесь хотя бы не придется висеть на поручнях, а главное, не грозит удовольствие снова увидеть противную рожу кондуктора. Я и не подозревал, что меня ожидает: не успел я приземлиться, как пол заходил ходуном, быки — словно к ним ворвался не человек, а голодный ягуар — в ужасе закружились, наполнив вагон глухим перестуком копыт. Я сразу забыл про сон, про стужу, даже про голод и заметался по вагону, увертываясь от быков и пробиваясь к стене, чтобы обеспечить себе тыл; наконец прижался спиной к двери и стал работать руками, локтями, ногами, отбиваясь от обезумевших быков. Немного погодя быки затихли, и я уже было облегченно вздохнул, но на повороте вагон тряхнуло, и они снова закружились. Парень, который на станции так ловко лил слезы, снова бился в истерике, только теперь от смеха: с площадки, которую он занял после меня, он увидел, как жалкий, беспомощный человечишка — в руках чемодан, проклятый чемодан, ни на минуту его не поставь, потому что он в лепешку превратится, — забавно увязает в свежем навозе и, пытаясь вытащить ноги, скользит, точно по льду.