Значит, если найдешь здесь, на берегу, несколько металлических огрызков, тебе обеспечен кусок хлеба, Но кому могли понадобиться эти железки? Непонятно. Есть же такие чудаки, которые собирают невесть что, покупают, продают, меняют, проделывают всякие запутанные коммерческие махинации, встревают в темные дела. А мне какое дело? Главное, что кто-то их покупает и платит. Ведь не соврал же мне этот парень. Что можно было найти здесь, в песке, кроме вот этих железок и щепок? Я нагнулся и снова стал искать.
Я нашел еще несколько кусочков железа — один побольше, другие поменьше — и каждый со всех сторон осмотрел, как бы стараясь во что бы то ни стало угадать их природу, их тайну. «Что ты такое? Что в тебе ценного?» — как бы пытал я их. Всякий раз, как мы оказывались рядом, улыбчивый парень приветливо поднимал брови, словно спрашивая: «Ну, как дела?» Я открывал ладонь и показывал ему врезавшиеся в кожу обломки железа, и у него еще выше лезли брови, выражая теперь уже восхищение. К полудню я собрал столько железок, что они не умещались в руке и пришлось засовывать их в карман. Наконец я устал и, подойдя к лестнице, присел на ступеньку, откуда мне хорошо было видно, как те двое месили песок вдоль и поперек. Рыбаки стали расходиться по домам — одни проносили мимо меня связки жирных, отливавших синевой рыб и, поднявшись по лестнице, взбирались дальше на холм; другие ныряли в хижины, лепившиеся по берегу вдоль бухты.
Это был мой первый день свободы, и я был голоден, ужасно голоден. Только эти металлические огрызки могли меня спасти. Неужели подведут? Неужели они никому не понадобятся? Может, парни просто надо мной подшутили и никто их не купит? А может, все-таки купят? Но тогда сколько я за них получу? Неужели мне этих денег хватит на все про все: наесться вдоволь и заплатить за койку? От этой мысли сумасшедшая радость вдруг налетела на меня, и мне пришлось сделать громадное усилие, чтобы тут же, прямо на песке, не пуститься в пляс. Я этого не сделал, конечно. Потому что танцевать было не по моим легким и, хоть за сегодняшний день я ни разу не кашлянул и даже не поперхнулся тягучей мокротой, прошитой кровяными ниточками, я не был уверен, что болезнь меня совсем отпустила. А если нет, что мне тогда делать? Господи! Когда наконец я смогу не думать о хлебе насущном и о ночлеге? У моих ног плескалось голубое, безмятежное сине-голубое море. Ни одного парохода, ни одной лодки, только птицы, и на улице ни души. А над головой яркое небо и солнце в зените. Все лениво замерло. Было довольно жарко, и я вдруг почувствовал зуд во всем теле. Мне бы, конечно, не помешало выкупаться в прохладном море. Больше ведь негде. Ну, а что скажет мое легкое? Для меня все проблема. Но уйти отсюда сейчас мне было никак нельзя. Мое ближайшее будущее было в руках того улыбчивого, с черными усами. Он знал все — кто покупает железки, где живет этот чудак, сколько он за них платит; он даже угадал, что я был голоден, — мне ведь и вправду очень хотелось есть. С самого утра я шлепал по этому песку, обошел весь пляж вдоль и поперек, без конца нагибался и опять выпрямлялся, что-то высматривал, ворошил, спасался от набегающих волн. Будь я в тюрьме, меня бы уже накормили: там рано кормят, порядок прежде всего, даже для заключенного, — порядок и свобода, порядок и прогресс, дисциплина и труд: рано ложись, рано вставай, восемь часов трудись, восемь развлекайся, восемь спи, и всё тут; к счастью, в сутках всего двадцать четыре часа. Иногда я вспоминал тот кусок жареной рыбы, который купил за несколько минут до ареста. Не очень-то она, эта рыба, была вкусной — чего себя обманывать? Да только она напоминала о свободе, о свободе нищей и голодной, и к тому же полной тревог, но и эта горькая свобода была лучше тюрьмы с ее размеренностью, с жандармами и бобами, со строгими надзирателями и мешковиной. Да, приятно было вспомнить тот кусок рыбы — вот бы сейчас такой. Ладно, заведутся у меня когда-нибудь деньжата, всего-то двадцать сентаво — неужели не заработаю? Вот тогда разгуляюсь, отхвачу себе кусище.
Парни наконец решили, что пора кончать, и остановились у лестницы. Я посмотрел на них, а они тоже взглянули на меня, о чем-то поговорили, потом вытащили из карманов — если можно было назвать карманами прорехи, в которых они прятали свою добычу, — все найденные железки, покрутили их в руках, видимо прикидывая их вес и сколько можно на них заработать, потом снова посмотрели на меня, опять о чем-то поговорили и двинулись к лестнице, на которой я сидел и которая была единственным выходом в город. По мере того как они приближались, мною все больше и больше овладевала уверенность, что мимо они не пройдут, что наши судьбы сомкнулись. Что будет дальше, я не знал. Я был одинок, болен, меня мучил голод, и выбора у меня не было. Ничего у меня не было — только они, да еще море, синее и холодное. Эти люди перебрасывались короткими фразами, а потом улыбчивый — он шел впереди, легко ступая по лестнице, — повернулся к бородатому и дружески, почти нежно ему улыбнулся; тот ему не ответил, не улыбнулся — он, наверно, и не умел улыбаться. Ни на кого не глядя, он шел вперед. На одной из ступенек они остановились, и долговязый спросил:
— Ну, как дела?
Я вытащил мои железки и показал. Он наклонился, разглядывая их.
— Здорово! — воскликнул он. — На завтрак ты заработал, да и на выпивку останется, если ты горазд по этой части. Для первого раза совсем не худо. Правда?
Видимо, так оно и было. Сердитый посмотрел на мой добычу:
— Да, конечно, — проговорил он удивительно глухим, каркающим голосом и еще что-то прохрипел: ни дать ни взять — хищная птица.
— Пошли, — сказал улыбчивый. — Пора уже закусить, а нам еще чуть не до самого порта идти. Двинули!
Я тоже поднялся, неизвестно зачем, и нерешительно, растерянно потоптался на месте. Потом бросил на парня отчаянный взгляд.
— И ты тоже, пошли! — ответил он на мой безмолвный вопрос.
Не знаю, что бы я стал делать, если бы он меня не позвал.
Мы поднялись по лестнице и вышли на улицу. Звенели трамваи, скрипели телеги, лениво тащились ломовые извозчики и редкие прохожие. А море по-прежнему было безмятежно пустым. И небо — тоже.
IV
— Есть у меня приятель, испанец, — рассказывал Альфонсо Эчевериа, тот самый, улыбчивый. — Зовут его Хосе, иначе — дон Пепе. В молодости он был анархистом и даже в Чили привез свои анархические бредни. Дело было на пляже, где я подрядился красить киоски, а у Хосе был как раз приступ бродячей болезни — вот он и шлялся целыми днями по берегу. Там меня с ним и познакомил один его друг, кстати — тоже анархист. Пошли мы все вместе закусить, поднабрались порядком, и тогда Хосе пустился петь и плясать хоту. Потом вдруг помрачнел и стал орать, что надо все сломать к черту, потому что, говорил он, «разрушая, мы творим» — старая анархистская песня. После того зазвал меня к себе. Я пошел. У него водились деньги — вернее, когда-то водились, — вот тогда он и приобрел лавчонку, стал скупать и перепродавать старье, по большей части всякие железки инструменты, трубы, ключи, куски железа, свинца, бронзы. Да торговец он какой-то невсамделишный: вдруг, как он сам говорит, находит на него блажь — он закрывает свой универмаг и пускается бродить по свету. А начал он свое дело с того, что собирал куски металла здесь, в бухте Эль-Мембрильо. Зачем нужен этот металл, он не сказал. Наверное, сам не знает.