Книга Сын вора, страница 70. Автор книги Мануэль Рохас

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Сын вора»

Cтраница 70

На бакене, раскинув крылья и словно усевшись на собственный хвост, дрожит белый еко; это он оставляет отметины на шаландах и плоскодонках, фелюгах и портовых бакенах. Кажется, вот-вот он рухнет в воду от холода и недоедания, хотя уже проглотил с утра не один килограмм всякой рыбы: сардин, окуней, ставриды, горбыля, кабриллей; но ему вечно мало, и всегда он спешит и куда-то мчится, точно человек, у которого времени в обрез. А там, на скале, словно нищий монах на паперти, пеликан, с длинным, свисающим на грудь клювом и набитым сардинами мешком, сидит задумчиво и грустно, хоть сейчас сума его полна и он доволен; он удит рыбу днем и ночью, в любой час, на воде и под водой; и чтобы набить его глотку, в океане не хватит рыбы. Вот бездомный, непоседливый пикеро, которому не сидится ни на бакенах, ни на скалах, — он без конца летает, высматривает сверху добычу, хватает ее на лету или, сложив крылья, камнем падает на окуня, треску, кабриллю; иногда он разбивается, налетев с размаху на спрятавшуюся под водой скалу, но за окуня стоит пострадать или даже убиться насмерть; чайки, белые и серые, большие и маленькие, летят, чуть не касаясь крылом волны, вслед за каждой рыбешкой и потом, изящно нырнув, без труда, словно нехотя, подхватывают свою жертву; они накидываются на все подряд, не брезгают даже дохлятиной: зоб их — мусорная яма, изящество обманчиво. И, наконец, чайка-попрыгунья, королева побережья и бухты, гроза робких еко, и чаек тоже, и пеликанов, и пикеро — наглая обжора, которая бесстыдно живет за чужой счет. Посмотрите, вот она гонится за пикеро, который схватил каракатицу, нагнала, бьет его, бьет клювом, а выпустит он свою добычу — попрыгунья заглотнет ее, вычистит перышки и готова к новой атаке.

Вдруг мне начинает казаться, что мы идем не по улицам Вальпараисо, а шагаем прямо по струящемуся у нас под ногами потоку. Может, это время, время вливается в нас (или это мы сами прорываемся сквозь время?), а затем бежит дальше, погружается в какие-то события — потом мы назовем их нашим прошлым, прошлым, которого мы не выбирали, которого не смогли вылепить в соответствии с нашими желаниями или нашими планами. Да и нет их у нас, этих желаний и планов, откуда им взяться? Никто не научил нас иметь желания, никто не разбудил в нас стремления строить планы. Все мы покорно ждем, что принесет нам время. Когда-нибудь мы оглянемся назад, и прожитая жизнь предстанет перед нами беспорядочной и бессмысленной сумятицей, лишенной всякой стройности и красоты: только иногда вспыхнет улыбка, мелькнет луч света, какие-то слова, чье-то имя, забытая песня. А что мы можем сделать? Мы ничего не можем изменить ни в этом скользящем мимо нас времени, ни в этой жизни; видно, всегда так будет; видно, никто и никогда не сможет обуздать время, переделать жизнь. Состарится какой-нибудь плотник и оглянется назад на свое прошлое, прошлое, слепленное из этого необузданного времени, — что его там обрадует? Что обрадует в прожитом времени лавочника или предпринимателя, кассира или управляющего, проститутку или карабинера? Что все они там увидят? Что увидит каждый из них? Двери, окна и стены; ящики со свечами и мешки с картошкой; работяг, которые засветло с проклятиями встают на работу и вечером, ругаясь на чем свет стоит, бредут домой; груды банкнот и звонкой монеты — чужой монеты; чиновников в протертых брюках и с прыщавыми лицами; каких-то голых мужчин, истерзанных похотью и гонококками; камеры, набитые пьяницами, драчунами и убийцами, насильниками или ворами; и еще миллионера, которого не спасли его деньги, и фабриканта, которого не спасли его заводы, и коммерсанта, которого не спасла его изворотливость; и у каждого — прошлое, слепленное из бессмысленных дел и поступков, прошлое без радости, без величия, без простора. Что же делать? Нечего нам делать. Никто не может ничего сделать. Да и что поделаешь с неудержимым временем? И все-таки настанет день, и эта пора, пора, когда мы плыли по реке времени, покажется нам самой счастливой в нашей жизни, самой чистой и спокойной, без желаний, без дверей, без окон, без стен, без ящиков со свечами и мешков с картошкой (иногда я себя спрашиваю: что бы я делал, если бы вдруг, на мое несчастье, оказался бы лавочником и пришла бы ко мне плачущая старушонка и стала бы молить, чтобы я дал ей Христа ради одну свечечку?), без банкнот и без денег — собственных или чужих, — без рабочих, проклинающих все на свете, без чиновников, без гонококков, без пьяниц, без ругани.

Я все шагал по реке времени, и лишь иногда из глубины выскакивали какие-то пузырьки. Может быть, наступая ногой на дно, я будоражил эти пузырьки, и тогда, скользнув по ногам, они бежали по телу вверх и добирались до сердца — это были воспоминания о моих братьях, о матери, о моем детстве и больше всего об отце; одни из них оставляли во рту сладковатый привкус и быстро лопались; другие отдавали горечью и держались стойко — они походили на раскаяние, на воспоминание о чем-то, чего уже не вернешь, но и они через какое-то время лопались, а я все шел вперед. Что мне было делать? Два моих брата — второй и четвертый — остались в Буэнос-Айресе, они станут помогать отцу, насколько это будет в их силах, — насколько может помочь своему отцу сын вора. Когда-нибудь и я еще вернусь, когда-нибудь… Если, конечно, вернусь.

Я все шел вперед и видел, что некоторые люди — мужчины, и женщины, и даже дети — шагали так же легко и невесомо, как мы, будто ничто им не мешало, ничто не препятствовало выбирать тот или иной путь. Их словно окутывала непроницаемая оболочка, которая отделяла их от других людей, отделяла от мира, и там, внутри, они были в своей стихии — совсем как я в моем светлом и прозрачном потоке. Им, видно, некуда было спешить, или просто они отбросили на время свои тяготы. Но я видел и других — эти шли, опутанные по рукам и ногам, жались к случайным прохожим, к каждому дому, телеграфному столбу, даже к окурку, даже к мухе, даже к повозке; они шли, угрюмые, мрачные, потерянные, точно скованные, точно склеенные друг с другом вязкой, тягучей, забившей все поры смолой, так что, казалось, ты не волен дохнуть, не волен шагу ступить в одиночку. Когда же ты разорвешь эти оковы? Или ты ждешь, что тебя от них избавят? Когда ты сможешь поднять голову, вырваться из этих клейких пут, увидеть небо, увидеть море, увидеть свет? (Оставь меня в покое! Что тебе за дело, куда я иду и зачем я иду! Ведь у тебя я не прошу ничего!)

А бухта меж тем нисколько не менялась — все те же рыбаки, и те же чайки, и валуны, и пеликаны, которые вдруг поднимают неистовую трескотню, и человек, который не то вяжет, не то сосредоточенно чинит кирпично-красную сеть. Он искоса на нас поглядывает и продолжает свое дело. Казалось, он вяжет не сеть, а самого себя, казалось, он опутывает сетью свои чувства, воспоминания и мечты, и уже никогда ему не выпутаться из этой сети. Кристиана и Философа знали многие рыбаки. Особенно Кристиана, потому что он был в здешних местах известной личностью, хоть эта известность и была печальной, но уж какая ни на есть, а все-таки известность. (А что она печальная, так ведь известность никогда никому радости не приносит.) В то утро один из рыбаков, только что приставший со своей лодкой к берегу, подошел к нам и поздоровался. Это был низенький, шарообразный, крепко сбитый человек, словно вырубленный единым махом из шершавого камня. У него было темное, обожженное солнцем лицо, маленькие уши, жесткие короткие волосы и жидкие усы.

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация